Кузнецкий мост - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бардин взял свой бокал и отошел к Гопкинсу — три шага, на-расстоянии которых он обычно находился от президента, им были точно отмерены и сегодня. Эти три шага давали возможность Гопкинсу находиться на незримом пятачке, позволяющем одинаково быстро включаться в беседу и из нее выключаться — последнее подчас устраивало Гопкинса не меньше первого. Устраивало, если удавалось обмануть бдительность президента. Сейчас это не удалось: разрешить русскому гостю уйти — значит поступиться законами гостеприимства.
— Мистер Бардин, Гарри мне сказал, что вы по образованию историк?..
— Да, господин президент, историк.
— Русский, да еще историк — вы мне как раз и нужны! — воскликнул президент и, защитив глаза ладонью, взглянул на предвечернее небо — его желтая ладонь защищала не столько глаза, сколько рот, который тронула улыбка, как показалось Бардину, ироническая. — Что там показывают барометры революции? Когда страна ближе к взрыву: в момент, когда видит в упор лик поработителя или его спину?.. Вы скажете: не спина же деспота может вызвать у народа гнев, а его физиономия, так?.. Молчите? Тогда я вам скажу — именно спина!.. — Он отнял желтую руку от глаз, торжествующе замахал ею: — Спина, спина!..
Бардин скосил глаза на Черчилля: его сигара медленно пошла из правого угла рта в левый — не очень-то много можно было прочесть в этот момент на лице британского премьера… А если все-таки попытаться? Что означал вопрос президента и какое отношение он имел к разговору, который предшествовал приходу Бардина? Очевидно, самое прямое. Барометры революции?.. Какой революции? Очевидно, европейской? О какой же революции можно говорить сегодня, имея в виду бегство деспота? Именно бегство: когда же поработителю показывать спину, как не при бегстве?.. Ну что ж, для Черчилля это, наверно, сегодня проблема номер один, да и для Рузвельта тоже? Но какой поворот мог принять этот разговор, практический поворот?..
— Восстание парижских рабочих в прошлом веке, господин президент, было реакцией на неуспех в войне…
Сигара Черчилля остановилась посреди рта, она сейчас была нацелена на Бардина, ни дать ни взять — ствол гаубицы.
— Вы сказали: Париж? — спросил британский гость.
В самой интонации, с какой была произнесена эта фраза, нечто робко-тревожное, могло показаться даже — паническое. И вновь подумалось: какой поворот способен принять этот разговор, если подобную реакцию вызывает Париж?.. Наверно, гадай не гадай, а к истине не приблизишься. В самом деле, как нащупать зернышко правды, если ты знаешь так мало? Ну, правда может лежать, например, здесь: куда должен быть нацелен удар в Европе, чтобы предотвратить взрыв, тот самый, который имел в виду Рузвельт, говоря о спине деспота?.. Куда нацелен? На Скандинавию, на Балканы или на Францию, которая только что так взволновала Черчилля? Да, правда может лежать здесь, но какая у тебя уверенность, что вот эту обмолвку о Париже надо понимать так, как ты хотел бы ее понять? Нет, твоя, конечно, воля строить некую концепцию и даже тешить себя тем, что построенное тобой прочно, но согласись, что все это воздвигнуто на том сыпучем материале, который рушится, как только из него испаряется влага… Может быть, все это обретет смысл, если найти возможность продолжить разговор? Хотя бы с тем же Гопкинсом? Как свидетельствует опыт, то, что он скажет один на один, в более широком кругу он может и не сказать. Да, собственно говоря, в цепи, которую Бардин соорудил, стараясь представить себе разговор, имевший место под старым вязом, недостает двух звеньев, всего лишь двух.
Кстати, чтобы вынудить Гопкинса несколько увеличить расстояние, отделяющее его сейчас от президента, можно воспользоваться хотя бы вот этим: там, где смыкаются купы деревьев, сейчас темные, появились Литвинов и Хэлл, заметно уставшие, — вероятно, их автономное плавание было не легким.
— У хаоса нет правил: никто не может сказать, как он поведет себя, — сказал Гопкинс, когда они ступили с Бардиным на дорожку, ведущую к дому, — видно, он сделал это потому, что на параллельной дорожке появился Хэлл, — могло показаться, что Гопкинс отошел от президента демонстративно, приметив государственного секретаря.
— Хаос… это революция? — спросил Егор Иванович, запрокинув голову: уходящий день был знойным, и белесо-голубое, почти белое небо продолжало дышать зноем, но на недосягаемой высоте уже появились ласточки — вечер близок.
— Хаос — это… хаос, — заметил Гопкинс и посмотрел туда же, куда смотрел сейчас Бардин; можно было подумать, что он отвел глаза, чтобы обойти деликатную тему.
— Ну, предположим, не революция, а хаос… — легко согласился Бардин, опуская взгляд, — Егору Ивановичу казалось, что не было смысла тут спорить с Гопкинсом — главное было впереди. — Что надо, чтобы предотвратить этот хаос?..
— По-моему, вам это должно быть известно не хуже, чем мне… — вымолвил Гопкинс.
— А все-таки? — заметил Бардин и улыбнулся: он точно давал ему возможность превратить свой ответ в шутку, но ответить.
Гопкинс будто внял этой просьбе Егора Ивановича.
— Вам надо было спросить об этом английского премьера… — заметил Гопкинс, теперь уже откровенно смеясь.
— Но ведь он передо мною вопроса о хаосе не ставил… — возразил Бардин.
— Именно он и поставил вопрос о хаосе! — не сказал — отсек Гопкинс. Это уже было заметным шагом к выяснению истины. Впрочем, не только поэтому сказанное Гопкинсом могло показаться Егору Ивановичу существенным. Это было существенно для определения позиции самого Гопкинса: действительно ли он пошел так далеко, как свидетельствует это его замечание, или это обман зрения: слово сказало больше, чем этого хотел человек, произнесший его.
— Хорошо, я готов если не понять, то объяснить прежнюю позицию Черчилля — он не хотел второго фронта потому, что это было равносильно оказанию помощи русским, а это могло и не входить в его намерения, — произнес Бардин и посмотрел на Гопкинса: ему был интересен этот человек, всегда интересен, а сегодня больше, чем всегда. — Но сейчас, когда ему надо предупреждать… революцию, то есть хаос, ему никак не обойтись без второго фронта, не так ли?
— Да, но все еще не ясно, где его открыть?.. — Гопкинс точно подзадоривал Бардина ответить и на этот вопрос — интонацию эту заметил и Егор Иванович.
«Если он мог позволить себе маленькую хитрость с подзадориванием, то его реплика о Черчилле и хаосе не обмолвка», — подумал Бардин. А если это так, то он, возможно, готов пойти в этом разговоре и дальше.
— Мистера Черчилля так встревожил Париж, что можно подумать… тут-то он и ждет хаоса? — Бардин не сводил глаз с собеседника. Они вышли из тени деревьев, ровный предвечерний свет ложился на лицо Гопкинса, делая его не таким серым, каким оно было на самом деле, не таким, пожалуй, замутненно-стеклянным, неживым. С той памятной июльской поры, когда Бардин увидел его впервые идущим по мокрой траве северного русского аэродрома, прошло почти два года, тревожных и для Гопкинса. Тогда американец отнюдь не выглядел богатырем, а сейчас… Бардин заметил тогда, как быстро уставал американец, его длинная, какая-то крупнокостная, от худобы крупнокостная рука, все искала предмет, на который могла бы опереться. Но вот прошло два года, а человек, казалось, деятелен, как прежде. Видно, годы эти не только не отняли силы, но и дали ему их. Только появилась привычка щуриться — наверно, потому поднасыпало морщин у глаз, да спина стала какой-то сутуло-округлой, но это могло быть от роста.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});