Повести моей жизни. Том 2 - Николай Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более всего мне хочется сказать вам, что во все время нашей разлуки, не только здесь, но и на воле и за границей, когда я мог оставаться один и отдаться своим собственным мыслям, я часто вспоминал о вас, и мне было очень тяжело, что мы как бы без вести пропали друг для друга и вы обо мне ничего не знаете.
[...] И в детстве, и в ранней молодости я вас глубоко любил, и если в последние годы, когда я приезжал к вам на каникулы, моя внутренняя жизнь оставалась для вас закрытой, то лишь потому, что так поступает почти всякий человек в этом переходном возрасте. Зато теперь я уже не боюсь, что кто-нибудь упрекнет меня в ребячестве, а потому часто целую вашу фотографию.
Я очень рад, дорогая, что вы снова поселились в Боркé.
[...] Что же касается моей карточки, то едва ли твое желание иметь ее исполнимо. Во время последних свиданий с отцом я говорил или писал ему, что если вы хотите получить мою хорошую фотографию, то напишите об этом в Швейцарию Элизэ Реклю[154]. Если вы исполнили тогда этот совет и письмо дошло, то он, конечно, давно исполнил ваше желание, так как, уезжая в Россию, я ему оставил свою фотографию.
Я еще не получил твоего письма, милый Петя, и потому не все знаю о твоей жизни. Не знаю даже, как зовут твою жену и сына. Я очень был обрадован словами Верочки, что твое полевое хозяйство идет не без успеха.
До сих пор я представляю себе Борóк в том же виде, как в молодости, но часто думаю и о переменах, которые там могли произойти. Жив ли еще флигель, в котором мы все увидели свет? Уничтожена ли при доме исаакиевская колоннада, производившая мрак и сырость в тех комнатах, что прилегают к саду? Я думаю, что давно уничтожена, потому что она была уж слишком неудачно задумана отцом. Что сделалось с оружейной комнатой, с ее вензелями из различного рода старинного оружия, клинков, рапир и проч. и проч.?
[...] От каменных ворот там, далеко в поле, к которым мы иногда путешествовали, наверно, осталась только груда камней? А на старом Боркé, где в мое время еще были живы оба этажа старого, заколоченного наглухо каменного дома и виднелся даже шпиц с шаром наверху, вероятно, давно образовались живописные развалины? Я хорошо помню, как не раз, рискуя сломать себе шею, взбирался туда на чердак по старым, шатающимся лестницам, на которых недоставало многих ступенек.
[...] Грустно было мне читать о последних годах жизни отца и о его тяжелой болезни, но известие о его смерти было для меня далеко не так неожиданно, как вы думали. Уже по одному старинному виду его карточки, не говоря об отсутствии положительных известий о его жизни, я давно догадался, что его нет в живых, и неизвестность (если это состояние можно назвать неизвестностью) была едва ли не тяжелее, потому что действовала, как бесконечная хроническая болезнь.
Свои детские мореходные опыты на нашем пруде, в водопойной колоде вместо лодки и с парусом из простыни (о которых ты спрашиваешь), я помню очень хорошо. Так же хорошо помню и наши вечерние поэтические прогулки в настоящей лодке вокруг островка, когда окна хижины на островке блестели так таинственно от лунного света, а по волнам на воде тянулась к луне широкая полоса блеска. Помню, как иногда во время нашего катанья поднимался над водой туман, и лодка неслышно скользила посреди беловатого облака; берега совсем исчезли из вида, и только смутные фигуры ивовых кустов одна за другой поднимались из тумана как-то совсем неожиданно и близко. Эта любовь к мореходству не оставляла меня и потом. Я очень любил кататься на парусах или на веслах по Женевскому озеру[155], когда поднимался свежий ветер и лодку бросало, как мячик. А когда пришлось ехать морем из Англии во Францию, то был в полном восторге от того, что поднялся сильный ветер, пароход начал переваливаться с боку на бок и клевать носом воду. Почти все пассажиры убежали в каюты, лакеи начали бегать взад и вперед за медными тазиками, а я только радовался; забрался на самый нос и все смотрел, как он сначала поднимался вместе со мной высоко-высоко, и я смотрел с него вниз, как с колокольни, а потом вдруг мы оба (нос и я) бухались в воду и меня всего обдавало брызгами и пеной.
Мне так хотелось бы иметь ту фотографию нашего островка, которую тебе возвратили обратно из департамента полиции. Я писал туда об этом, и мне ответили, что в департаменте не знали о том, что эта фотография имеет такое близкое отношение к моим семейным воспоминаниям, иначе ее, вероятно, не задержали бы. Если вы хотите сделать мне большое удовольствие, то снимитесь группами на островке или в других живописных местах имения и пришлите мне.
Какие именно цветы и древеса ты насаждаешь, Верочка, и где именно? Я, как и ты с Александром Игнатьевичем, умею набивать чучела птиц и зверей. Что же касается рыб, то это, по-моему, куда труднее. На своем веку я успел набить только одну рыбу — селедку, — и притом уже просоленную, из бочонка! Я думаю, что этот подвиг стоит набивки десяти птиц, тем более что селедка была изображена мною плывущей и соответственно утверждена на проволоке.
[...] Ну прощайте все, мои дорогие! В какие месяцы вам удобнее получать мои письма? Что касается меня, то в моей жизни ничего не переменилось. Здоровье иногда немного лучше, иногда немного хуже, но, в общем, осталось без перемены. Одно время по причине сердцебиений пришлось приостановить даже главную работу моей жизни — книгу о строении вещества, но теперь я снова принялся за нее. Не бойтесь, что я потрачу на это здоровье, как пишет Верочка. Правильные занятия и научные интересы — это мое единственное спасение. Без них мне было бы совсем плохо.
Целую всех много раз. Любящий вас Ник. Морозов.
Милая мамаша! Зрение не позволяет вам писать ко мне. Так продиктуйте для меня Пете или Верочке хоть немного. Мне так хотелось бы иметь от вас хоть несколько ваших собственных слов. Коля.
Письмо III (24 февраля 1898 г.)Бесценная моя мамаша!
Обнимаю и целую вас множество раз за те добрые строки, которые вы продиктовали для меня Верочке. Да! Будем бодры, будем надеяться на лучшие дни! Теперь, когда я узнал, что вы здоровы, окружены семьей, что ваш день наполнен обычными хозяйственными заботами, исчезла главная тяжесть, лежавшая у меня на душе. Если же нам и не придется более увидеться, то будем радоваться тому, что в последние годы жизни мы не были разлучены душою. Не плачьте обо мне так много, моя дорогая! Человек привыкает ко всему, и для меня прошли самые тяжелые первые годы. Не будем думать, что душевное настроение человека, бодрое или унылое состояние его духа зависят только от окружающей его обстановки. Человек носит их в своей собственной душе. Кто по природе склонен к унынию, кто думает только о самом себе, тот будет несчастлив, где бы он ни был и с кем бы он ни был. У меня же нет этого в сердце. Из-за своих стен я также могу сочувствовать всем, кто живет и любит на свободе, вспоминать о вас, думать и гадать о том, что вы теперь делаете и о чем думаете. Кроме того, я имею счастливую в моем положении особенность забывать все окружающее, когда читаю интересную для меня книгу или просто думаю и мечтаю. А это бывает почти каждый день, так что я вечно гляжу куда-нибудь в отдаленное пространство и время и почти не вижу того, что у меня под ногами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});