Годы без войны. Том первый - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат Юлии Павел Лукьянов был тем человеком (тем неудачником в глазах Сергея Ивановича), жизнь которого двигалась не по восходящей линии должностей и значимости в обществе, а, напротив, по этой же самой лестнице скатывалась вниз, к положению, при котором он, рядовой исполнитель, казалось, мог только говорить: «Есть, понял, слушаю» — и не мог никому и ничего приказывать. Сергей Иванович осуждал Павла; но, не желая обижать Юлию, обычно не высказывал своего мнения, а если и приходилось, то произносил только: «Зря он увяз в деревне» — или: «Облепился детьми, шестеро, куда теперь». Но какой бы ни представлялась жизнь Павла со стороны, сам он не считал себя неудачником. Все повороты судьбы он принимал с той естественностью, как принимают люди наступления весны, зимы или смену дня и ночи, и потому, хотя ему давно уже перевалило за пятьдесят (он был намного старше Юлии), выглядел здоровым, сильным и крепким мужчиной. Изба его стояла почти в самом центре деревни и отличалась от других тем, что не ветшала, а все время (по мере прибавления в семье) как бы раздвигалась: сначала за счет амбара, который был подтянут к избе и превращен в комнату, затем были переоборудованы сенцы и в довершение пристроена еще одна половина. Все эти пристройки, аляповато смотревшиеся снаружи, как раз и создавали те удобства, какие необходимы были для большой и не начавшей еще делиться семьи Лукьяновых.
Мокша не была родной деревней Павла. До войны он жил в Шумске, на Ильмене. Но он давно уже не вспоминал о том крае лесов и озер; не вспоминал потому, что за восемь лет службы в армии (четыре года перед войной и еще четыре года войны) ни разу не приезжал домой, а в сорок первом оборвалась переписка с отцом и матерью, так как Шумск был занят немцами; когда же освободили город и когда он, в очередной раз отправляясь на фронт после госпиталя, заехал в родные места, — отыскал только обгоревшую печную трубу и ржавую и изогнутую взрывом железную кровать на пепелище. Положив вещевой мешок, шинель и пилотку у ног, он посидел на развалинах бывшего дома, покурил и двинулся дальше своей солдатскою дорогой. Он служил в танковых войсках и потому, может быть, имел больше рубцов на теле, чем орденов и медалей на гимнастерке. «Первыми моими наградами, — как сам он любил говорить (и говорил об этом не без гордости), — были нашивки — желтая и красная». Что означало тяжелое и легкое ранение. К концу войны эти узкие разноцветные полоски составляли целый столбик на груди Павла. Последний раз он был ранен во время штурма Зееловских высот, и его отправили лечиться в Пензу. Здесь он встретил победу, здесь же, как только выписался из госпиталя (шла уже весна сорок шестого), был приглашен в Пензенский областной комитет партии и, как бывший командир танковой роты, направлен в один из районов директором МТС. Но должность эта оказалась не по силам Павлу, и спустя год все в том же областном комитете ему предложили перейти председателем в мокшинский колхоз.
Разговор происходил в кабинете второго секретаря обкома. В то время как Павел сидел в кресле перед столом, на котором возвышались тяжелые мраморные чернильницы, секретарь обкома в темно-синем кителе с отложным воротником и таких же темно-синих диагоналевых галифе медленно и значительно прохаживался поперек кабинета и говорил, что предстояло сделать Павлу на председательской работе. Павел слушал и понимал все; но позднее из всего сказанного в памяти сохранилась лишь одна фраза, которую он долго не мог истолковать, для чего она была произнесена: «На ваших землях берет начало наша луговая река Мокша, а Мокша впадает в Оку, а Ока в Волгу». «Ну и что? — думал Павел. — Где-то берет начало и Волга, но это еще ни о чем не говорит». Лишь с годами, чем глубже втягивался в деревенскую жизнь, тем яснее становилось ему, что хотел сказать ему секретарь обкома. Павел все более чувствовал, будто сам он стоит у истока движения и что люди, окружающие его, трудом своим как раз и рождают тот ручеек, который затем, сливаясь с тысячью других таких, образует Оку и Волгу народной жизни. В душе он изумлялся простоте, с какой можно было объяснить цель и усилия колхозников, и принимал это объяснение потому, что, во-первых, оно представлялось ему правильным, но, главное, потому, что так легче было жить, не оглядываясь на свой двор и избу, и легче было выполнять, что требовало от него и от колхоза районное руководство.
В мартовский морозный день, когда умер Сталин, Павел ходил по деревне с непокрытой головою и сам приколотил траурный флаг над крыльцом правления; он повторял то, что вслух и мысленно произносили миллионы людей: «Как теперь будем жить без него?» Он вместе со всеми с волнением готовился к предстоявшим переменам. Но перемены обернулись для него совсем неожиданной стороной. При укрупнении колхозов его не избрали председателем, а назначили бригадиром мокшинской бригады, и спустя несколько лет — он и сам не заметил, как случилось это, — он пересел на трактор и превратился в того самого м е х а н и з а т о р а ш и р о к о г о п р о ф и л я, о котором теперь во всех газетах пишут как о новой появившейся силе в деревне, способной решить все стоящие перед нею проблемы. Для Павла же и прошлое и настоящее — все было лишь жизнью, в которой он во все времена находил и видел свою восходящую линию.
В середине шестидесятых годов, когда волна реформ и всякого рода преобразований в стране, успешно начатых после смерти Сталина, достигла, казалось, своего наивысшего предела и подавать записки и предложения в правительство стало для некоторых модой (подавали все снизу доверху, кто только хотел и мог), волна эта захватила и Павла. Он тоже решил сочинить записку и направить ее не в райком и не в облисполком, а прямо в правительство. И было у него к тому немало оснований. Он не всегда умел организовать людей и руководить ими, но он видел, что признаваемая всеми будто единственно верной расстановка сил в деревне была на самом деле неверной и не могла привести к желаемым результатам для общего блага; ему казалось, что нарушена была основа крестьянского труда, когда мужик начинал и завершал весь цикл полевых работ на своей полосе и конечный результат диктовал ему отношение к труду и земле. Теперь же одни люди пахали, другие сеяли, третьи собирали урожай; причем те, кто пахал и сеял, работали больше, но получали меньше, а те, кто убирал, — комбайнеры — трудились будто меньше, всего один осенний месяц в году, но получали больше. Выходило, что они снимали сливки. Но, главное, страдало при этом общее дело. Павел не знал, каким образом можно было восстановить нарушенную основу крестьянского труда и жизни, но был убежден, что только восстановление ее пробудит в людях прежнее отношение к земле. Все рассуждения его в записке сводились именно к этому. Он сочинял ее долго, откладывал, снова принимался; когда же наконец она была завершена, все в деревне настолько переменилось, что не было никакой нужды подавать ее: то, что Павел хотел предложить, незаметно для него уже вошло в жизнь, и сам он, как механизатор широкого профиля, весною садился на трактор, пахал, сеял, потом пересаживался на комбайн, убирал хлеба и опять садился на трактор, чтобы поднять зябь и посеять озимые. Он выполнял весь круг работ, который раньше был разорван и поделен между разными людьми; и хотя в буднях его как будто ничего не изменилось и он все так же по утрам выезжал в поле и затемно усталый, обветренный и запыленный возвращался домой, но в душе у него, как и у других мокшинских колхозников, появилось какое-то о ж и в л е н и е, которое проявлялось более не в поле, не в минуты, когда он сидел за рулем, а дома, когда, глядя на свою избу, испытывал желание подновить ее. Эхо желание обновления прокатилось в тот год по всей деревне и было хорошим знаком. Тогда-то и начал Павел расширять и перестраивать избу. О записке в правительство он уже не думал; он чувствовал себя в положении человека, плот которого после бурного потока попал в спокойное течение и оставшиеся позади пороги и перекаты больше не волновали его; он нажимал на весло, и с каждым новым взмахом силы, казалось, не убывали, а прибавлялись в нем, и он видел, как берега жизни раздвигаются перед ним. Раздвигались они, в сущности, перед сыновьями, но это как раз и радовало Павла.
Один за другим подрастали у него четверо сыновей и две дочери. Старший, Роман, был уже как будто определен в жизни, по крайней мере так считалось в семье. Он учился в Пензенском педагогическом институте, жил в общежитии и лишь на каникулы приезжал в Мокшу. Но этой весной неожиданно написал, чтобы на лето не ждали его, так как он со студенческим строительным отрядом поедет в Кустанайскую степь. Известие это по-разному было принято в доме. Жена Павла Екатерина была недовольна решением сына. Она считала, что нельзя посылать детей на край света одних и надо непременно вмешаться и приостановить все; но, видя, что муж только отмалчивается, слушая ее, она тоже перестала говорить о письме и принялась собирать теплые вещи для Романа, которые хотела сама отвезти в Пензу в конце июня. Павел не мешал ей. Привыкший к тому, что человек не должен идти против течения (сам он всегда и строго придерживался этого однажды усвоенного принципа жизни), он говорил себе: «Пусть едет. Все, что ни делается, все к лучшему» — и, казалось, не беспокоился за старшего сына, потому что кроме Романа было еще о ком заботиться ему. В доме еще оставалось пятеро школьников. Две дочери, Таня и Валентина, и двое младших сыновей, Александр и Петр, были, правда, в том возрасте, когда рано было думать, как и куда определять их; но Борис заканчивал десятый класс, и событие это не могло не тревожить Павла. И хотя до поездки сына в Москву и сдачи вступительных экзаменов было еще далеко, в семье все заметнее чувствовалась та атмосфера волнения, которая была уже знакома Лукьяновым, когда решалась судьба Романа. Сам того не замечая, Борис невольно становился центром всей жизни взрослых и малых в доме, и на него смотрели так, будто он готовился совершить что-то необыкновенное. Необыкновенным же было то, что Борис решил поступить учиться в Институт международных отношений.