Главная тайна Библии - Том Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я полагаю, что вера в воскресшего из мертвых Иисуса превосходит так называемую историю и так называемые естественные науки, и одновременно — вбирает их в себя. Такая вера не слепое убеждение, которое напрочь отвергает историю и другие науки. И нельзя сказать — а так было бы намного «удобнее»! — что эта вера относится к совершенно иной сфере и не пересекается с обычными знаниями, как будто лежит в особом герметическом сейфе. Но, скорее, такая вера, которую, как мы видим и в других типах познания, определяет природа ее предмета, — есть вера в Бога Творца, Который обещал в конечном счете все исправить, и в Бога, Который (и в этой яркой точке они соединяются) воздвиг Иисуса из мертвых в рамках истории, о чем остались свидетельства, требующие объяснений и от ученого, и от любого человека вообще. Если я правильно понимаю научный метод, когда ученый сталкивается с явлением, которое не соответствует его привычным парадигмам, он может пойти и таким путем, если ничего другое не работает: может изменить саму парадигму. Это не означает, что историк отвергает все свои прежние знания, но означает, что эти знания входят в какое–то более широкое целое. Это, если хотите, вызов апостола Фомы.
И если Фома показывает нам эпистемологию веры, которая превосходит историю и другие науки, но одновременно вбирает их в себя, то можно сказать, что Павел в этом смысле представляет эпистемологию надежды. В главе 15 Первого послания к Коринфянам апостол развивает свою аргументацию для доказательства будущего воскресения, входящего в Божий замысел нового творения, искупления всей вселенной, как о том говорит глава 8 Послания к Римлянам. Для христианина надеяться не означает принимать желаемое за действительное или придерживаться слепого оптимизма. Это — разновидность познания, которое допускает появление нового, оставляет возможности открытыми и предвидит новое творение. Об этом нам еще предстоит поговорить, но не сейчас.
Все это подводит нас к Петру. Эпистемологии веры и надежды, которые и превосходят историю с научными знаниями, и включают их в себя, указывают на эпистемологию любви — эту идею я впервые встретил у Бернарда Лонеграна, хотя вряд ли она была новой для него самого. Это хорошо показано в главе 21 Евангелия от Иоанна. Все знали, что Петр отрекся от Иисуса. Он выбрал жизнь в нормальном мире, где в конечном счете торжествуют тираны и где лучше держаться подальше от тех, кто этим тиранам противостоит. Но теперь, после Пасхи, Петра зовут жить в ином, новом, мире. Фома был призван к новой вере, Павел — к радикально обновленной надежде, а Петр — к новой любви.[90]
И здесь я хочу опять вернуться к Витгенштейну, — но уже не к его кочерге, а к его знаменитым и запоминающимся словам: «Только любовь может верить в воскресение».[91] «Симон, сын Иоанна, любишь ли ты Меня?» — спрашивает Иисус. За этим вопросом стоит неимоверно много: приглашение и вызов, изменение несчастного человека, оказавшегося неверным, и переосмысление самой эпистемологии — вопроса о путях познания, — которая теперь должна соответствовать новой онтологии — вопросу, из чего состоит реальность. Реальность воскресения невозможно познать изнутри старого мира распада и предательства, тиранов и пыток, непослушания и смерти. В том–то все и дело. Повторю: воскресение не является каким–то в высшей степени странным событием в нынешнем мире (хотя оно тут и произошло); но по сути своей — это важнейшее событие нового творения, того мира, который призвал к существованию Иисус. Если мы хотим не то что туда войти, но хотя бы мельком взглянуть на такой мир, нам понадобится новый тип познания, в котором мы сами участвуем уже иным образом. Это не холодное исследование, но погружение всего человека, такое участие, которое проще всего кратко обозначить словом «любовь» — именно в том смысле, какой вкладывал Иоанн в слово agape. Из разговоров с некоторыми учеными я вынес ощущение, что, хотя это невозможно описать, иногда нечто подобное происходит, когда исследователь настолько полно посвящает себя предмету, что новая гипотеза рождается как бы не из работы мозга (компьютера из мяса?), накопившего данные из разных источников, но скорее из нежного и таинственного симбиоза познающего и познаваемого, любящего и возлюбленного.[92]
Скептик может сказать, что все это опять же сводит событие Пасхи к чистому субъективизму. Но это не так. Для веры в воскресение действительно нужна agape, но это не дает права утверждать, что Петр и другие просто почувствовали необыкновенное тепло в сердце и потому поверили, что Иисус восстал из мертвых. Именно потому, что речь тут идет о любви, этой любви должна соответствовать некая реальность вне любящего. Любовь — самый глубокий вид познания, потому что любящий глубоко погружается в какую–то реальность, лежащую вне его, и тем утверждает эту реальность и радуется. Этого часто не может понять эпистемология модернизма, где «объективное» противостоит «субъективному», то есть каждое явление обладает либо объективной истиной (и ее может установить бесстрастный наблюдатель), либо истиной субъективной (и тогда она не имеет никакого значения в реальном общественном мире). Но подобное разделение преодолевается эпистемологией любви. Любовь сделалась необходимым средством познания для тех, кто призван жить в новом общественном мире, в том мире, который появился после воскресения Иисуса и где господствует Христос, а не кесарь.
Вот почему исторические факты, свидетельствующие о достоверности телесного воскресения Иисуса, и даже если будут невероятно убедительны, могут всего–навсего подвести человека к тем вопросам, с которыми столкнулись Фома, Павел и Петр: к вопросам веры, надежды и любви — и не более того. «Объективная» эпистемология историков не в состоянии дать конечную основу для подтверждения достоверности пасхального события. Никто не зажигает свечу, чтобы узнать, взошло ли солнце. Свечи исторической науки всего лишь позволяют понять, что в комнате беспорядок, что она выглядит не так, как вчера вечером, и что «нормальные» объяснения здесь не работают. Может быть, думаем мы, выслушав все исторические аргументы, за окном встало солнце и мир проснулся. Но чтобы в этом окончательно убедиться, надо рискнуть — поднять шторы, заслоняющие утреннее солнце. Если мы это сделаем, нам уже не понадобятся свечи — это не значит, что мы не верим в факты и доказательства, просто они отступают перед более сильной реальностью. Они сами исходят из этой реальности, они указывают на нее, находят в ней для себя новое обширное пространство. Всякое знание есть дар Бога, научное или историческое знание в этом смысле не хуже знания веры, надежды и любви, однако любовь превосходит все прочее.
3. Заключение
Одно последнее замечание. Я пришел к убеждению, что атмосфера скептицизма, окутывавшая два последних столетия, в которой стало непопулярно и даже сложно говорить о том, что Иисус на самом деле воскрес, никогда не была каким–то нейтральным явлением с социологической или политической точки зрения. Эпоха Просвещения совершила переворот во многих умах, так что утверждение «мы знаем, что мертвые не воскресают», стало как бы открытием современной науки, хотя на самом деле об этом прекрасно знали Гомер или Эсхил. И такой порядок мыслей идет рука об руку с другими идеями: о том, что человечество уже обрело мудрость, а потому пришло время дать Богу отставку и управлять миром так, как нам хочется, используя его для своей выгоды без ограничений со стороны кого–то еще. в этом смысле тоталитарные режимы XX столетия просто отражают более общее тоталитарное мышление и культуру, против чего сегодня взбунтовался (и справедливо, как я полагаю) постмодернизм. в конце концов, кому было невыгодно признать воскресение? Отнюдь не только мыслителям, склонным к скепсису или рационализму. в первую очередь оно пугало и пугает людей, облеченных государственной властью, — тиранов и мучителей. Кесари должны видеть угрозу в Господине мира, который упразднил важнейшее средство тирании — саму смерть; ироды должны приходить в ужас от того, что после своей смерти настоящий Царь иудейский взошел на свой трон.[93] И потому вера в воскресение Иисуса перестает быть вопросом странного события I века и неожиданно превращается в вопрос надежды для XXI века. Надежда рождается в тот момент, когда ты внезапно понимаешь, что иные представления о мире могут оказаться правдой, и тогда богатство, власть и жестокость лишены последнего слова. Изменяя картину мира, воскресение Иисуса одновременно дает нам возможность преобразовывать этот мир.
Вспомните удивительную сцену из «Саломеи» Оскара Уайльда, где Ироду докладывают о том, что Иисус воскресил умершего. «Я не желаю, чтобы он это делал, — говорит Ирод. — Я запрещаю ему это делать. Я никому не позволяю воскрешать умерших. Необходимо отыскать этого человека и сказать ему, что я запрещаю ему воскрешать умерших».