Соть - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Врача надо… внизу вывеска есть! – Голос Жеглова срывался и звенел.
– Э, он же зубной!.. Косарь надо, вскрыть. У меня там револьвер в столе, черт. – Он сам побежал за косарем и, вернувшись, с разбегу всадил в дверь свое нетерпеливое железо. – Наталья, ты здесь? – в последний раз, почти угрожающе, крикнул муж.
Дверь хрустела и щепилась: гнулся косарь, и ругался муж, а Наталья молчала в стыде и ужасе перед тем, что произойдет через минуту. Она была жива, и в этом заключался единственный смысл ее позора. Мир уже примирился с ее концом, и ничто, даже давешний листок на бульварном тополе, не поколебалось. Потом она вспомнила раскрытое окно, ей захотелось исправить упущенье, но в то же мгновенье люди ворвались к ней.
– Свет, лампу давай! – крикнул Увадьев, остановленный темнотой и как бы боясь наступить на что-то, лежащее поперек.
Жеглов поспешно помогал ему; они включили свет, в лицах их одинаково отразились смущение и обида. Первым поборол себя Увадьев: подойдя к сидящей с закрытыми глазами жене, он обмахнул рукавом испарину с лица:
– Модный цвет… пошибче-то не нашла колеру? – И весь рот его поехал куда-то в сторону.
Его оттолкнул Жеглов:
– Ступай… ступай, в пивной посиди! – шепнул он, не упрекая, потому что и не за что было упрекать. – Там раков привезли, ступай…
Муж ушел, а она все еще дрожала, не столько спасенная от смерти, сколько пробужденная от сна. Оба не говорили ни о чем. Потом Наталья робко коснулась волос, которые почти кололи пальцы, и виновато взглянула на Жеглова.
– Посмотри, Щегол, какая стала… зеленая, как лужайка. Спина очень болит!
На другой день, заехав к вечеру на машине, Жеглов перевез ее к своей дальней сестре, обладавшей спасительным качеством не любопытствовать ни о чем. Все Натальины вещи уместились в той самой плетеной корзинке, которую вывезла с фабрики шесть лет назад. По лестнице она спускалась бегом, чувствуя на спине провожающий глаз Увадьева. Машина загудела, в Увадьев испытал кратковременное облегченье: ему порядком надоели и распутный ее шелк, и крашеные ногти, и лицо ее, застывшее в ожиданье ласки, и глаза, постоянно упрекавшие. Сразу потянуло к работе, он присел к столу, но работа не ладилась; в сосредоточенном озлоблении он покосился на раскрошенную дверь жены. Он пошел туда; цветные тряпки, раскиданные на полу, напоминали краски на палитре. В зеркале отразилось его исхудавшее и оттого еще более скуластое лицо; в те дни обнаружилась возможность, что комбинат станут строить в другой губернии, и Увадьеву целыми днями приходилось расхлебывать эту бюрократическую кашу. «Мордаст, мордаст, – подумал он, тыча себя пальцем в щеку. – И чего во мне Наталья нашла!»
Он распахнул шкафчик; за непочатыми коробками с тальком, флаконами духов, всякими лаками, необходимыми женщине, которая уже не пленяет, таилась пачка его фронтовых писем. Разорвав нитку, он развернул наугад одно из них: написанное зевотным стилем, с писарскими завитушками, оно содержало сведения о соседях по землянке да еще краткие распоряжения по хозяйству. Судя по дате, то было горячее время организации подпольного комитета; военные суды учащались, захлестывала революция, но ничем не отразилось это в вынужденных строках письма. Не испытывая раскаянья, он швырнул письма вместе с пузырьками в чемодан, намереваясь завтра же отослать все это Наталье; догадка, что Наталья нарочно оставила эти улики своего вчерашнего дня, не пришла ему в разум… Опять не удалась попытка усесться за стол, и вдруг он понял с негодованием, что весь вечер, с самого отъезда жены, думает об одной Сузанне.
…Так пристает иногда назойливая мелодия. Он сидел в ярости, подперев подбородок кулаком, а вещи размещались наново, комнаты преображались, а воображенье насильно примеряло оставленные платья на Сузанну; ему и в голову не приходило, что женщины, подобные ей, не любят простыней своих предшественниц, его немножко сердило как будто, что женщины бывают разного роста и сложения. Все, кроме предстоящего строительства, мнилось ему в крайне упрощенном виде, и самая любовь была для него лишь пищей, которая утроит его силы на завтрашнем его пути. Два часа спустя он ненавидел Сузанну, потому что уже владел ею до пресыщения, его бесил этот спокойный покатый лоб, яркие ее волосы, в которых она принесет к нему бедствия и порабощенье. Приди она теперь, он выгнал бы ее, но она не шла, точно знала. Машинально тыча пальцем в розовую мазь, торчащую на столе, он ждал, и вдруг резкий, – точно кто-то спешил ворваться, – звонок наполнил опустелую квартиру: должно быть, Сузанна приняла его безгласный вызов. Смахнув платком пахучий язычок с пальца, он угрожающе пошел к двери.
Она стояла за дверью, дыша шумно, как в одышке. Он тихо окликнул ее и сперва не узнал голоса, властного и хриповатого чуть-чуть.
– …кто-кто! Ангел пришел комиссарскую душу вынать, – загремела гостья, с ветром и шумом вваливаясь в переднюю; Увадьев с удовольствием узнал мать и засмеялся. – На, подержи, нечего скалиться, тут стаканы. Не разбей, убью!
Варвара машисто распутывала платок, раздевалась, и что-то было в ее кратких взорах немилостивое, воинственное. Она-то уж не боялась, что ее погонят: всюду, куда бывала ей нужда войти, она входила полновластной хозяйкой. Крупные, такие же ласты, как у сына, руки ее долго не умели разомкнуть какого-то крючка; наконец она рванула и оторвала напрочь.
– Во, и крючки-то советские пошли, хочь зубами отмыкай! Давай сюда стакан, байбак. Ну, сажай меня на свои диваны, пои чаем…
– Дивана-то как раз и нет у меня. Все собираюсь купить, – шутил сын, идя позади.
Ему нравилась эта могучая баба, приспособленная рожать много и родившая только одного его; по душе ему был ее неуживчивый характер, перед которым все заискивали, ее широкий торс, посаженный на огромные ноги и пребывавший в постоянном движении… Воистину он любил эти громоздкие, почти триумфальные ворота, через которые вступил в мир.
– Чего у тебя свет везде горит, денег много накомиссарил? – Своею волей она привернула электричество в передней и, войдя за тем же делом в спальню, сразу приметила отсутствие Натальи. – Комиссарша-то на бал поехала? Аль в оперу, гигагошки послушать? Вам теперь всюду ход…
– А тебе, мать, загорожено?
– Лакейкой вашей быть не желаю: дурья башка, да своя!
Увадьев поморщился сквозь смех:
– Ну, завела музыку, мать!
– Нет, уж кончила… рази экой пилой тебя перепилишь.
– Вот ты все бранишь нас, мать, а случись беда – с нами пойдешь. И барабан впереди понесешь, мать. Такие бывали, во французской революции бывали. Я тебя знаю…
Застигнутая врасплох, она минуту смущенному предавалась негодованию.
– Дурак, – просто сказала она, – в дуру пошел. Наталья-то в баню, что ль, ушла?
– Уехала.
– К своим, что ли? – Она знала, что все родные Натальи давно перемерли. – Поди, и покойники-то в экий час спят. Чего ты ее одну отпускаешь!
– Она, мать, совсем от меня уехала.
– Развелись? – всплеснула та руками, готовясь напуститься именно на то. что променял ее, своей рабочей стати, на какую-нибудь вертихвостку, но приметила вздувшиеся ноздри сына и лишь пыхтела, гневливо постукивая пальцем в стол. – На свою прихоть освободили баб: выдохлась – и с рельсов долой, иди в свою свободу, матушка. Ну, наше с тобой дело короткое. Деньги выкладай! – прикрикнула она и поглядела искоса, достаточно ли напугала.
– …какие деньги, мать?
– А вот, что на тебя потратила. Сколько я на тебя покидала, думала – прок выйдет. – Варвара вынула из-за пазухи толстый лист конторской бумаги, исписанный сверху донизу, и расстелила перед сыном. – На, щенок. От своего не отступлюсь, всего тебя нонче оберу!
– Да ты возьми, сколько тебе надо. Я как раз жалованье вчера…
– Мне комиссарских не надо, кровные подай… Деньги! Да я лучше десяток яблок куплю да сяду на Смоленском торговать, под дождь и стужу сяду. В кухарки пойду, я котлеты умею с соусом… – Она нахмурилась, когда сын, взглянув на итог, молча полез за деньгами; Варварин счет простирался до тридцати рублей. – Чего же ты деньгами-то кидаешься? Ты торгуйся, может, и уступлю… да проверь, может, я лишку запросила. Вот, штаны тебе покупала – рупь. Картуз с козыречком под лак – восемь гривен. Пальтишко еще покупала, пальтишко не в счет, все-таки мать, нельзя…
– Картуз-то, кажется, дороже был! Сама себя обсчитываешь.
– Скалься, не дармовые. Поворот будет – и меня-то вместе с вами прихватят: не рожай, скажут, эких мозгачей. Мне и то во сне даве: будто третий Александр сошел с памятника, чугун-то скинул, да и почал всех нагайками усмирять.
– Ну, а ты?
– Он меня, а я его, неживого-то. Хлобыщемся, а народ смеется… – Не спеша, завернув в платок, она сунула деньги куда-то в свою вместительную пазуху. – Может, последние отдал? Ты попроси, я верну, у меня есть… я ведь только чтобы сердце отвести.
– Мне хватит, да и тебе-то куда!