Шельмуфский - Рейтер Кристиан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем иностранец начал разглагольствовать о мореплавании. Черт побери, не могу и передать, какую околесицу нес он о судах, особенно о тех, что называют баркасами. Ибо с огромным удивлением описывал он своим сестрам, как в страшный шторм и грозу он с двумя тысячами пассажиров за один день добрался на баркасе из Голландии в Англию, не промочив даже ног. Сестры иностранца были весьма поражены. Я же не промолвил ни слова, но про себя от души посмеялся над тем, что иностранец плел такие невероятные небылицы о дрянном баркасе. Мне только не хотелось его стыдить и откликаться на его чушь. Ибо, если бы этот парень услыхал, как мне с моим покойным братом-графом пришлось проплыть на доске свыше сотни миль, прежде чем мы увидели землю, и как однажды одна-единственная доска спасла нам, пятидесяти душам, жизнь – проклятье! – как он развесил бы уши, как глазел бы на меня! А так, подумал я, пускай себе болтает, – если люди такие дураки и их удивляет подобная чушь. Далее иностранец поведал также о том, как он жил в Лондоне и пользовался там таким необыкновенным успехом у женщин, что одна знатная дама влюбилась в него настолько, что не могла и дня прожить без него, и если он не являлся к ней каждый день, то она тотчас же посылала за ним камер-лакея, который был обязан всякий раз доставлять его в легком экипаже, запряженном одиннадцатью гнедыми. А когда он появлялся у этой благородной дамы, то она постоянно подпаивала его сначала фисташковой настойкой, прежде чем начинала болтать с ним о любовных делах.
Он имел, – говорил он, – такой успех у упомянутой дамы, что она ежедневно ссужала ему 50 000 фунтов стерлингов, дабы он распоряжался ими по своему усмотрению. Ну и проклятье! Какие это были опять-таки враки, а сестры иностранца, черт возьми, верили всему. Одна из них спросила его, сколько составляет фунт стерлингов в немецкой монете, а он ответил, что фунт стерлингов на немецкие деньги – шесть пфеннигов! Тьфу, проклятье, как меня разозлил этот парень принимавший фунт стерлингов за 6 пфеннигов, ибо ведь в немецкой монете, черт возьми, фунт стерлингов составляет один шрекенберг, [71]что в Падуе равняется половине батцена. [72]Ничто меня так в душе не смешило, как постоянное вмешательство братца иностранца: в то время как иностранец врал, братец его не желал верить ни одному его слову и всякий раз вставлял свое слово, спрашивая, как это он осмеливается болтать то об одних, то о других странах, если он не удалялся от Падуи больше чем на милю. Такие речи крепко досаждали иностранцу, но сильно браниться он не хотел, потому что это был все-таки его брат, и только заметил: «Ты, малыш, хорошо разбираешься лишь в торговле голубями». Но братца обидело, что иностранец назвал его малышом и проехался насчет торговли голубями; пострел воображал, будто он уже взрослый парень, ведь, будучи пятнадцатилетним мальчуганом, он уже девять лет как носил шпагу. Он стремглав побежал к мамаше и пожаловался ей, что брат-иностранец назвал его малышом. Мать это тоже рассердило и возмутило, поэтому она дала мальчугану денег, послала его в Падуанский университет, чтобы он записался там в студенты. Вернувшись оттуда, он обратился к своему брату-иностранцу и сказал: «Ну, вот теперь и я стал настоящим парнем, и горе тому, кто не будет меня считать за такового!» Иностранец смерил взглядом младшего брата сверху донизу и, оглядев его с насмешливой миной сзади и спереди, со всех сторон, произнес: «Ты еще настоящий щенок!» Младшего брата страшно разозлило, что иностранец так опозорил его перед всеми людьми, он всполошился, выхватил свою шпажонку и объявил иностранцу: «Если тебе кажется во мне что-то не так или ты думаешь, что я еще не настоящий парень, то становись-ка сюда, я тебе сейчас покажу, как дерутся бурши!» У иностранца затряслись поджилки, когда он увидел обнаженную шпагу брата, он начал дрожать от страха и не мог вымолвить и слова, пока, наконец, младший брат не вложил шпагу в ножны и не помирился с ним. Но я, черт возьми, и передать не могу, как этого новоиспеченного студиозуса дразнили бурши, жившие в доме, и прочие студенты. Они прозвали его недозрелым студентом, а когда я спросил, почему они это делают, мне ответили, что он еще не вполне подготовлен для университета и поэтому его мамаша наняла ему ежедневного репетитора, который проходит с ним Доната [73]и грамматику. Дабы, однако, недозрелому студенту не испытывать стыда за то, что будто бы над ним еще властвует школьная розга, он выдавал репетитора за своего товарища по комнате.
В то время как один из буршей рассказывал мне это и намеревался еще больше рассказать о недозрелом студенте, меня позвали к ужину.
За столом иностранец вновь начал хвастаться своими странствиями и тем, как он был во Франции и чуть-чуть не удостоился чести видеть короля. Когда же его сестры спросили, каковы сейчас последние моды во Франции, он ответил, что если кто желает познакомиться с новейшими костюмами и модами, то может узнать это только у него, потому что еще до сего дня он держит во Франции собственного портного, которому ежегодно выплачивает содержание, вне зависимости от того, шьет тот что-нибудь в настоящее время для него или нет; если кому-нибудь угодно заказать что-либо этому портному по новейшей моде, то стоит лишь обратиться к нему, то есть к иностранцу, он напишет письмо портному, который не имеет права и стежка сделать для постороннего без его разрешения. Невозможно, черт побери, передать, как расхваливал своего лейб-портного иностранец и поносил при этом всех портных мира, особенно не ставя ни во что немецких портных: по его мнению, они не стоят и синь-пороха, так как воруют много ткани.
После того как он закончил, а его сестры-девицы не пожелали много говорить об этом, он позвал слугу, чтобы тот сбегал в аптеку и купил ему на четыре гроша фисташковой настойки. Черт меня побери, невозможно и передать, какие небылицы рассказывал иностранец о фисташковой настойке, как полезно принимать ее рано поутру от маточных болей и тугоухости и как отлично она успокаивает желудок при позывах на рвоту. А я молча думал: «Хвали себе сколько хочешь свою фисташковую настойку, а я остаюсь при своем оливковом масле». Ибо, я повторяю еще раз, нет на свете ничего более полезного и лучшего, чем стаканчик оливкового масла, если тебя тошнит. Когда слуга вернулся с фисташковой настойкой, – ну и проклятье! – как жадно опрокинул иностранец этот напиток, словно стакан воды выпил, – и даже не поморщился!
После того как он отвел душу фисташковой настойкой на четыре гроша, он начал болтать о торговле и коммерции в Германии и сказал, что большинство немецких купцов плохо разбираются в торговле и каждый сотый из них даже и не представляет себе, что называется коммерцией. Напротив, французы – настоящие купцы, гораздо лучше понимающие в торговле, не то что глупые немцы. Едва я услышал, как иностранец начал болтать о глупых немцах – сто тысяч чертей! – я ведь немец и провалиться мне, если бы я смолчал, как самый последний трус! И я сразу же заявил ему: «Слушай, парень! Ты что это поносишь немцев? Я сам – немец, и сукин сын тот, кто не считает их лучшими людьми!» Только я утер нос иностранцу «сукиным сыном», как он неожиданно засветил мне такую оплеуху, что морда моя моментально вспухла, словно вареная колбаса. Но я встал позади стола, схватил его искусным манером за черный чуб и за одну оплеуху отплатил ему, наверно, тысячей. Ну и дьявольщина, как тут вцепились в мои волосы его сестры, недозрелый студент и его репетитор или, вернее сказать, товарищ по комнате, и оттрепали меня основательно! Я быстро выскочил из сутолоки, одним прыжком оказался позади стола и бегом устремился к кафельной печке, в нише которой я повесил на деревянный гвоздь свой большой сундук. И так как он, благодаря салу, пожалованному мне милосердными братьями в монастыре, был достаточно тяжел, то стоило поглядеть на отличное «отсундучиванье» – когда я колошматил своим большим сундуком сестер иностранца, недозрелого студента, его репетитора (то бишь товарища по комнате) и самого иностранца. Иностранца с перепугу начало ужасающим образом рвать фисташковой настойкой, которую он так жадно выдул за столом, и во время непрерывной рвоты он просил о пощаде и обещал, что, когда рвота прекратится, он решит это дело поединком. Ай да проклятье! Это же была вода на мою мельницу – болтовня иностранца о поединке, и я тотчас же ответил: «Идет!» – и перестал его колотить своим большим сундуком. Зато приятеля недозрелого студента по комнате я «отсундучил» самым плачевным образом и утверждаю, что, в конце концов, и «присундучил» бы его до смерти, если бы не мамаша и сестры иностранца, страшно умолявшие за него; у мамаши и дочерей он пользовался большим уважением. Мамаша, то есть хозяйка, часто говаривала другим буршам в доме, что ее сын еще никогда не имел такого хорошего наставника и если он и впредь будет таким же, то его следует озолотить. Прочие же, которых она нанимала, большей частью надували ее, особенно она рассказывала об одном седовласом – кучу денег взял у нее в долг и ни разу ничего не отдал; а также и о другом, который умел открывать все замки и стащил у нее немало вещей; однако я забыл, как их обоих звали.