Записные книжки - Сомерсет Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У него были злобная ухмылка фавна из Вьенна, рот плута, блестящие безжалостные глаза; и тот же маленький нос, та же странной формы голова, которая, несмотря на его человеческий облик, напоминает о звериной сущности мифического фавна.
* * *Сияющая холодной красотою, она обладает изысканной девственной грацией, совершенно бессознательным спокойствием, наводя вас на мысль (которой вы невольно улыбаетесь) о статуе Дианы в Лувре, где богиня в образе юной девушки спокойным жестом застегивает свой плащ. У нее такие же тонкие изящные ушки, а лицо поражает изысканной правильностью черт.
* * *Тонкий прямой нос, суровые, плотно сжатые губы фанатика. В близко посаженных глазах и стиснутых челюстях, в неизменно напряженной осанке чувствовались холодная решимость и угрюмое упорство.
* * *Квадратная черная борода, пышная и курчавая, низкий лоб, прямой нос и яркий румянец делали его похожим на статуи Бахуса, изображающие бога не юношей, но мужчиной в расцвете сил.
* * *Владимир. Он не виделся с Владимиром несколько дней и удивлялся, куда тот пропал. Ни в одном из кафе, куда они обычно заходили, его не было. Зная, где Владимир остановился, он отправился к нему в гостиницу — дешевенькое заведение неподалеку от бульвара Распай, где обыкновенно жили студенты да нищие актеры и музыканты. Владимир снимал убогую комнатенку на пятом этаже. Когда гость вошел, хозяин еще лежал в постели.
— Ты болен?
— Нет.
— Тогда почему нигде не появляешься?
— Выйти не в чем. Мои единственные башмаки развалились, а погода мерзкая, в тапках не очень-то походишь.
Гость взглянул на башмаки; их и впрямь носить было невозможно, и хотя он едва ли мог позволить себе такую щедрость, дал Владимиру двадцать франков на новую пару. Владимир рассыпался в благодарностях, и они договорились встретиться перед обедом, как всегда, в кафе «Дом». Но Владимир не появился — ни в тот вечер, ни на следующий; через два дня мне пришлось снова идти в гостиницу и тащиться к нему на пятый этаж. Номер был весь уставлен цветами, а Владимир еще лежал в постели.
— Почему ты не пришел в кафе? — спросил гость.
— Не в чем выйти, башмаков нет.
— Но я же дал тебе двадцать франков на новые башмаки.
— А я их истратил на цветы. Зато красота какая! Qui fleu-rit sa maison fleurit son coeur.[7]
* * *Душа его томилась, словно заточенный в башне пленник: сквозь узкие окна камеры он видит растущие на воле деревья и зеленую травку, но вынужден пребывать в вечном промозглом мраке своего холодного каменного узилища.
* * *Постепенно среди руин крепости зазеленели деревья, и плюш с удивительной нежностью окутал серые глыбы, выдержавшие не меньше сотни осад.
Тополя, прямые и стройные, росли вдоль берега, отбрасывая на гладь медлительной реки свои длинные отражения.
* * *Мелководная французская речка, прозрачная, усыпанная отражениями звезд; а лунной ночью среди воды дивно белеют крошечные островки. Берега густо заросли тонкими деревцами. Чарующая плодородная Турень, со своими вкрадчивыми напевами и воспоминаниями о романтическом прошлом.
* * *Здесь расстилаются такие дали, что кажется, само пространство протяжно вздыхает — холмистое, плодородное, сплошь зеленое, радующее глаз тополями, каштанами и лиственницами. И охватывает ощущение благоденствия, даже роскоши, но роскоши, облагороженной изяществом, красотою и несуетной сдержанностью.
1908
Успех. По-моему, он никак на меня не повлиял. Во-первых, я его ожидал всегда, и когда он пришел, я воспринял его как нечто вполне естественное, а не повод для волнения. Главное же, он избавил меня от случавшихся порой финансовых затруднений, мысль о которых не давала мне покоя. Я ненавидел бедность. Мне претила мысль, что придется выгадывать и экономить каждый грош, пытаясь свести концы с концами. Мне кажется, что теперь я не так самоуверен, как десять лет назад.
* * *Афины. Я сидел в театре Диониса, с моего места видна была синь Эгейского моря. Я размышлял о великих пьесах, разыгрывавшихся некогда на этой сцене, и холодок пробегал у меня по спине. То была поистине минута глубоких переживаний. Я испытывал благоговейный трепет. Вдруг ко мне подошли несколько молодых греков, студентов, и принялись болтать на дурном французском. Вскоре один из них предложил прочесть что-нибудь со сцены, если я того пожелаю. Я охотно согласился, полагая, что он прочтет какой-либо из великих монологов Софокла или Еврипида; сознавая, что не пойму ни слова, я ожидал услышать нечто необычайно величественное. Молодой человек сбежал вниз, принял эффектную позу и с жутким акцентом начал: C'est nous les cadets de Gascogne.[8]
* * *Он был филантропом. Его весомые труды имеют непреходящую ценность. Он отличался трудолюбием и бескорыстием. По-своему это был человек выдающийся. Считая пьянство бичом рода людского, он при всей своей занятости находил время ездить по стране и проповедовать воздержание. Его домочадцам не позволялось даже притрагиваться к спиртному. В доме у него была комната, которую он неизменно запирал на ключ, запретив кому бы то ни было туда входить. Неожиданно он умер, и вскоре после похорон родственники вскрыли комнату, вечно возбуждавшую их любопытство. Она оказалась набитой пустыми бутылками — из-под бренди, виски, джина, из-под шартреза, бенедиктина и тминной водки. Очевидно, он приносил бутылку с собой и, осушив содержимое, не знал, куда девать посудину. Многое бы я дал, чтобы узнать, какие мысли посещали его, когда, вернувшись с лекции о вреде алкоголя, он взаперти потягивал зеленый шартрез.
1914
Как-то за завтраком я познакомился с одним любопытным субъектом. Он оказался гусаром, обогнавшим свой несколько поотставший полк. Лошадь его стояла под деревьями на площади: пока он ел, денщик держал ее наготове. Мой знакомец рассказал мне, что он казак, родом из Сибири, что одиннадцать лет прослужил на границе, отбивая набеги китайских разбойников. Он был худ, с резкими чертами лица и большими голубыми глазами навыкате. Приехав на лето в Швейцарию, он за три дня до начала войны получил приказ немедленно отправляться во Францию. После объявления войны вернуться в Россию было уже невозможно, и он получил назначение во французский кавалерийский полк. Он был словоохотлив, жизнерадостен и хвастлив. Как-то, рассказывал он, взяв в плен немецкого офицера, он привел его к себе и сказал: «Сейчас я вам покажу, как мы обращаемся с пленными и с людьми благородными», после чего поднес ему чашку шоколаду; когда тот выпил, гусар объявил: «А теперь я покажу вам, как с ними обходятся у вас». И отвесил немцу оплеуху.
— Что же он? — спросил я.
— Ничего; он ведь понимал, что стоит ему только рот открыть, и я его пристрелю.
Он заговорил о солдатах-сенегальцах. Они непременно отрезают немцам головы: «Тогда уж точно они мертвы — et ca fait une bonne soup».[9] Про снаряды он сказал так: «Вдруг раздается: зззз-з-з, и пока не упадет, не знаешь, убьет тебя или нет».
В двадцати пяти километрах отсюда идет бой. В ожидании еды я разговорился со смышленым парнишкой лет тринадцати. Он рассказал, что на днях здесь вели двух пленных, а у него в руках была полная кепка жареных, прямо с огня, каштанов, и он принялся швырять их по одному беднягам в физиономии. На мое замечание, что это очень нехорошо, он только рассмеялся: «Почему? Другие-то их просто колотили». Потом несколько немцев явились за машиной, которую они еще прежде реквизировали; вместе с мэром они поехали к дому, где стояла машина. Прослышав об этом, следом явились жандармы, человек десять. Офицер как раз входил вместе с мэром в дом, а один немец, лежа под машиной, что-то чинил. Офицер отступил в сторону, пропуская мэра вперед. «Сразу было видно, что человек воспитанный», — сказала мне потом старушка, к которой меня определили на постой. И в ту же минуту жандармы его застрелили; а потом пристрелили того, что лежал под машиной. Остальные немцы подняли руки, сдаваясь в плен, но их всех тоже прикончили.
* * *На квартиру меня поставили к отошедшему от дел лавочнику с женой, они жили в маленьком странном домике; троих сыновей их забрали в армию; люди они радушные, очень довольны тем, что к ним поселили офицера, и всячески стараются меня ублажить. Поят на ночь горячим молоком и твердят, что пока я живу у них, буду им за сына. У меня крошечная комнатушка с большой деревянной кроватью под пологом, из окна виден двор и огромная красная покатая крыша.
* * *Все утро я работал в школе, превращенной в госпиталь. Туда свезли двести, а то и триста раненых. Здание насквозь пропиталось гнойным смрадом, окна все до единого закрыты, полы не метены, повсюду грязь и запустение. Работали в этом госпитале, сколько я мог понять, всего двое врачей; им помогали две хирургические сестры и несколько женщин из этого городка, не имевших никакого понятия об уходе за больными.