Голубой человек (Художник А. Таран) - Лазарь Лагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Совести в тебе нету, — сказал Антошин. — Говоришь, что любишь, и такое слово!..
— Это у меня нету совести?! — воскликнул Сашка, потрясенный таким чудовищным обвинением. — Значит, у Дуськи байстрюк в Воспитательном, а совести, выходит, нету у меня!.. Оч-чень даже интересно это у вас получается!..
— Ты б хоть подумал, кто тебя слушает. Ребенок ведь рядом, девочка…
— Ты за нее не беспокойся. Они сейчас такие, эти маленькие, побольше родителев своих понимают… И чем меня Дуська приворожила, — снова взялся он за свое, — ума не приложу. Ни рожи, ни кожи. Полна голова рассуждений… Последний, можно сказать, человек, без стыда ну никакого, и пышности нету в теле… Другая бы за честь почла, что к ней такой человек с чувствами и образованием склонность имеет, тем более байстрюк в Воспитательном, а у ней в голове знаешь что?
— Ну что?
— Студенты! Вот убей меня бог, студенты!.. Романы и студенты!..
Не считаясь с морозом, Сашка снял шапку и стал креститься маленькими крестикатми на колокольню Страстного монастыря, чтобы Антошин окончательно поверил в то, что у Дуськи в голове романы и студенты.
— Ей того студента мало, который её без венца мамашей сделал…
Если бы не Конопатый, Антошин сказал бы Сашке несколько ласковых слов, в крайнем случае постарался бы немедленно отвязаться от него. Но из-за Конопатого приходилось терпеть мерзости, которые продолжал изрыгать Сашка на предмет своей страсти.
Поэтому Антошин не обругал Терентьева, а продолжал с ним разговор:
— А ты где был, когда ее обманывал студент?
— А мы с нею еще тогда и знакомы не были… Да ежели бы она такое при мне себе позволила, я бы ее тогда, стерву…
Он задыхался от благородного негодования.
— Погоди, погоди! — остановил его Антошин. — Выходит, ты с нею уже после всего познакомился?
— А как же, — подтвердил Сашка, торопливо облизывая губы. — Конечно, после.
— Так кто же тебя в таком случае держит? Не нравится? Студент обманул? Ребенок у нее имеется?..
— Байстрюк, — ревниво поправил его Сашка, упиваясь своим горем. Байстрючок!..
— Ребенок всегда ребенок и есть.
— Ну, это ты брось! — снова взвился Сашка. — Который ребенок законный, а который незаконный — совсем другой коленкор… Это какой грех — незаконный. Грех и срам!..
— Кто ж тебя неволит? Не нравится тебе Дуся, не встречайся с ней, и все:
— Так ведь я к ней склонность имею, Рязань ты косопузая!.. Ты это понять можешь: имею ужасно сильную склонность. Зельем, наверно, каким приворожила, оторваться я от нее не могу, а согласия она своего мне не дает!.. Ноль внимания, пуд презрения.
— А ты ей когда предлагал жениться?
— Да разве на таких женятся?! Ну, совсем ты, Егор, безо всякого понятия! Слова лепечешь, как дитя какое! Разве я на ней могу… Я ей в рассуждении другого… Ей бы за честь посчитать, а она только головой машет. Не согласна я, говорит, с вами роман иметь. Это у неё из книжек такое слово «роман» означает «любовь». Вы мне, говорит, противен. Я, говорит, за вас и замуж ни за что не пошла бы, вот ведь стерва какая!..
— А я думала, ты на Дусе жениться хочешь, — вдруг вмешалась в разговор Шурка.
— Брысь под лавку! — отмахнулся Сашка. — И без тебя тошно!
Шуркино лицо вдруг стало совсем белым от ненависти. Она протянула Сашке петушка.
— Бери! — сказала она. — Не надо мне твоего гостинца!.. А мамке я все расскажу. Мамка тоже думала, что ты на Дусе жениться хочешь.
Сашка молча швырнул петушка на тротуар, с хрустом раздавил его каблуком. Шурка с холодным презрением переводила глаза с Сашки на красные леденцовые осколочки, весело и вкусно поблескивавшие на морозном полуденном солнце.
— Ну, мы пошли, — сказал Антошин, взял насупившуюся Шурку за руку, но Сашка, с которого счастливое настроение, как рукой сняло, сделал начальственное лицо:
— Шурка пускай идет, а ты, Егор, подожди малость. Дело к тебе есть.
Антошин понял, что разговор тюйдет о Конопатом.
— Шурочка! — сказал он. — Ты пойди. А я вскорости подойду.
Шурка ушла, Сашка усадил Антошина под навес на коночной станции, но к делу приступил не сразу. Минут пять еще он то жалко, грязно и недоуменно жаловался на Дусю, которую он, видимо, по-своему, по-подлому, но все-таки любил, то хвастался своими могущественными связями в полицейском мире, при которых ему раз плюнуть раздавить Дуську, повергнуть ее в бездну несмываемого позора, посадить в тюрьму или заставить ее сдать паспорт и получить взамен в зубы желтый билет, и пускай она потом как хочет, так и живет. Ему было очень обидно, что у него на такое справедливое возмездие этой змеище не хватало характера, что другой бы давно это сделал, а вот он никак не может.
Он говорил с жаром, со слезой, от души жалея себя и ища сочувствия у Антошина.
Если бы не Конопатый!..
Единственное, что Антошин мог себе позволять, било ничем и никак не выражать хоть чего-либо похожего на сочувствие. Мрачно насупившись, он покорно дождался, пока Сашка разрешил себе небольшую передышку.
— Ты со мной хотел о чем-то поговорить? — осведомился он тогда с каменным лицом. — А то меня ведь ждут. Мне запаздывать не полагается. Я у них гость, у Малаховых.
— А ты что, не понимаешь, о чем? — поразился Сашка его наивности;
— А тебе разве неизвестно, я ж всю неделю провалялся. Я больной был.
— А сегодня? Ты, скажешь, и сегодня больной?
— И сегодня я больной. Не видел, я на Шурку опирался. Мне требуется свежий воздух.
— Так, может, мне лучше без тебя обойтись? — попробовал припугнуть его Сашка. — Такие деньги на улице не валяются. Такие деньги и мне пригодятся. Очень даже.
— Уговор, он уговор и есть, — уклончиво заметил Антошин. — Но если ты против, то я не возражаю.
— Нет, почему же, — торопливо возразил Сашка. — Я не против, но только ты очень слабо стараешься. Перед тобой такая дорога в жизни открывается, а в тебе старания не видать… Значит, ты старайся, все примечай.
— Так я ж в подвале сижу, — с убийственным простодушием отвечал Антошин, с удовольствием входя в роль. — Мне ж из подвала мало что видать.
— А ты вылазь из подвала. Ты сиди себе на лавочке во дворе, и будто ты воздухом дышишь. Раз тебе свежий воздух требуется, то на лавочке как раз самый свежий.
— Зябко, — сказал Антошин.
— В каком смысле? — поинтересовался Сашка.
— Зябко, говорю, на лавочке.
— А озябнешь, сбегай домой, погрейся малость, и обратно на лавочку.
— Тогда другое дело, — спокойно согласился Антошин. — Погреться и обратно — это мы можем.
Договорились: прежний уговор остается в силе. Первый доклад рано утром в понедельник, на Тверском бульваре, на лавочке по ту сторону раковины, в которой играет духовой оркестр.
Тем самым Антошин по крайней мере до понедельника избавлял Конопатого от полицейской слежки.
Правда, уже вернувшись в подвал, Антошин вдруг подумал, что Сашка может для верности проверить, как он выполняет свои новые обязанности. Несколько раз он под разными предлогами выскакивал до двор, на улицу, даже на Страстную, но нигде Сашки не увидел. Сашка ему доверял.
VIII
За обедом состоялся важный разговор — о дальнейшей судьбе Антошина. Здоровье его опасений больше не вызывало, пора было поступать на работу. И Степан и Ефросинья прекрасно отдавали себе отчет, что дело это нелегкое и ответственное. От того, куда и на какую работу он в ближайшие несколько дней поступит, в значительной степени зависела вся его жизнь на долгие годы. Поступит в сапожники — дышать ему за низеньким верстачком по самый гроб жизни кислым запахом кожи и сапожного вара; пойдет в столяры — быть ему всю жизнь столяром; в ткачи пойдет — ткачом.
Надо было использовать все возможности, навестить кой-кого из родственников (оказывается, у Антошина кроме Малаховых хватало в Москве и других родственников), но долго без дела гулять уже нельзя было: слишком накладно для Степана, который и так еле сводил концы с концами.
Сегодня — суббота, завтра — воскресенье. Понедельник, как известно, тяжелый день — удачи не будет. Решили, что завтра, в воскресенье, Антошин сходит в гости в Замоскворечье, в Бабий городок, к дяде Федосею, неродному дяде Ефросиньи, который работает фонарщиком. Может, у дяди Федосея есть что-нибудь подходящее на примете.
А если из этого визита ничего не выйдет; Антошин махнет на фабрику Минделя, к Фадейкину.
Но были у Антошина по этому вопросу сомнения, которые он не только что обсуждать, но и открыть своим благожелательным собеседникам не мог.
Раз он уже застрял в царской России, раз ему предстояло на собственной шкуре испытать капиталистическую каторгу и бесправие подданного императора всея Руси, надо было выбирать такую, работу, на которой он мог бы быть наиболее полезен делу революции. Он бы сошел с ума от унижения и возмущения, если бы не возможность бороться, стать революционером.