Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повитель — повилика, вьющееся сорное растение.
Благополучие сопутствовало нам. С пристани дедушка хотел было сразу же идти на станцию, но дядя Сеня зашумел:
—Как так? Чайку у Дуняшки моей попьем. Не думай отказываться, Данила Наумыч,— рассерчаю!
И, пока мы шли городом, удивившим меня своим многолюдьем, прямизной улиц и величиною домов, дядя Сеня не переставая говорил о своей Дуне:
Веселая она у меня и работящая. В одном со мною не согласна. Я к заводу тянусь, а она на прислужение бьет. Около чистых людей, говорит, лучше. А чем? Спроси — не знает. Гляди, вертится сейчас там около своей барыни, юбки ей разглаживает. Не думает, не гадает, что я по Саратову иду.
Да еще и не один,— с тихой усмешкой произносит дедушка.
Это ничего. Ей хорошему человеку доброе слово сказать — великая радость. Ласковая она женщина... Ну, а мне отчитка будет. Узнает, что с барином управляющим раскланялся, шум поднимет. Шуметь она охотница. Рассердится, так оглушит. Голос у ней в ту пору звонкий, и ничем от него не укроешься.
Женщина,— медленно, словно утверждая что-то давно известное, сказал дедушка.
Само собой,— тряхнул головой дядя Сеня.— Одно слово, бабий род.— Он рассмеялся.— А по душе сказать, хороший народ женщины. Без них будто ты и не человек. Вот Дуня рассерчает, пошумит на меня, и я, конечно, а все одно хорошо. Чуешь, не один ты на свете, кто-то о тебе беспокоится.
Некоторое время шли молча. Дедушка думал о чем-то, и его большие брови были низко опущены. Дядя Сеня то улыбался, то вдруг становился серьезным.
—А все одно я ее уломаю,— почти выкрикнул он и так сунул руки в карманы, что поддевка на нем затрещала.— Уговорю на завод работать уйти.
Но Дуню не пришлось ни уламывать, ни уговаривать. Только мы повернули с шумной улицы в тихий, узкий переулок, как кто-то радостно крикнул:
—Сень!
Дядя Сеня остановился, удивленно расширил глаза и вдруг, всплеснув руками, побежал через улицу.
—Дуня!
Дуня стояла в калитке ворот, примыкавших к красному кирпичному двухэтажному дому, и, придерживая рукой
темные пушистые волосы, недоуменно смотрела на дядю Сеню. В .синей широкой юбке, в белой кофте, тонкая и гибкая, она быстро перешагнула порог калитки.
—Приехал?
Они встретились на краю тротуара, схватились за руки и звонко, весело рассмеялись.
Дедушка в нерешительности остановился, придержав меня за рукав:
—Погоди, сынок, пускай они повстречаются.
А барыня-то моя на заграничные воды уехала! — сквозь смех выкрикнула Дуня.— Дома я теперь живу.
Вот здорово! — ударил дядя Сеня руками по полам поддевки.— А я с барином раскантовался. Данила Наумыч, Роман,— махнул он рукой,— идите сюда!
Пока мы пересекали переулок, дядя Сеня что-то быстро и серьезно говорил Дуне, кивая в нашу сторону. Дуня слушала, качала головой и то улыбалась, то задумывалась.
Дедушке она поклонилась и молча протянула руку, а мне славно так улыбнулась и сказала, застегивая пуговицу на моей кацавейке:
Про тебя я все знаю, Сеня мне писал. К дедушке едешь?
Ага, к дедушке,— ответил я и, удивившись смелости своего ответа, застеснялся.
Ой, глупый-то ты какой...— Дуня тихо засмеялась, обняла меня и поцеловала в переносицу.
А меня? — шутливо воскликнул дядя Сеня, обнимая Дуню за плечи.
Еще бы!..— Она легонько толкнула его в грудь и обратилась к дедушке: — Пойдемте, Данила Наумыч! — А мне подмигнула и почти таинственно прошептала: — Пойдем, я тебе гостинчик дам...
В комнате, скорее похожей на чулан, с маленьким, в два звена, оконцем, стояла кровать, покрытая зеленым сатиновым одеялом. Вплотную к кровати был придвинут стол, около него жались два стула с гнутыми спинками, а у свободной стены — небольшая, чисто выскобленная скамья.
Когда мы расположились на скамье и на стульях, в комнате стало так тесно, что было удивительно, как это Дуня умудрялась быстро двигаться по ней. Она доставала что-то из-под кровати или из-под стола, уносила в сени, а оттуда появлялась с тарелками, блюдцами, чашками.
Когда стол был накрыт, Дуня присела на краешек кровати и, улыбаясь, посмотрела по очереди на меня, на дедушку:
—Вы что примолкли? Ай устали?
Устать нам где же...— откликнулся дедушка.— Вот хлопот вам наделали, а зря.
Это как так — зря? — удивилась Дуня.— Я, Данила Наумыч, вам очень рада. Я вижу, душевный вы человек...
Душевность-то наша, дочка, чисто конь стреноженный. Ускакал бы, да сил нет...
—Да...— грустно произнесла Дуня, теребя край кофточки.
Я смотрел на ее темные брови, почти сошедшиеся над переносицей, на пепельный завиток волос, колеблющийся около маленького розового уха, на полные губы, плотно сомкнувшиеся, и мне хотелось отгадать, о чем она сейчас думает. О стреноженном коне или о том, что у дедушки нет сил. Стреноженного коня я не представлял себе, а что у дедушки нет сил,— я в это не верил. Он и сидя был высок, а в ширину такой, что, казалось, один занимает полкомнаты.
А самовар-то? — в тревоге соскочила Дуня с постели. Дядя Сеня удержал ее:
Я сам, а ты тут распоряжайся.
—Ну что же, иди,— быстро произнесла она и, нагнувшись, достала из-под кровати полбутылку с водкой.
Покачав головой, дедушка рассмеялся:
—Вы, Евдокия Степановна,— чистая волшебница. Глазом моргнуть не успеешь, а вы, глядь, чего-нибудь уж и сотворили.
—Уж такая я уродилась... А это вот тебе, Ромаша.
И она протянула мне большой белый пряник с розовой полоской посередине.
У меня в груди будто приподнялось что-то. Такие пряники иногда приносила мне мать.
—Бери. Ты что же?
Пряник я взял, но смотрел не на него, а на Дуню. У нее так же, как у матери, глаза были синие и ласковые. Мне хотелось броситься к ней, да она отвернулась к дедушке и начала весело рассказывать, как вчера на Волге у купца Колту-нова баржа затонула.
—С пшеницей. Разбухнет — и разорвет ее, баржу-то. Сам Колтунов бешеный стал. У берега бегает, ругается, бороду рвет. А потом забежал в воду, ногами топает — брызги во все стороны, кричит Волге: «Чтоб ты сгорела, изменница!»
Дядя Сеня внес самовар, и началось чаепитие. Я сидел в самом углу, слушал неторопливую беседу взрослых.
Дуня то весело, то с грустью рассказывала, как она барыниной матери не угодила — не сумела шляпку приколоть. «Не так,— кричит,— не так!» И как только не называла: и подлая, и гадкая... Дуня