Три еретика - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если это и так, то отнюдь еще не объясняет дела. Подгоняет Анненков тексты под заданную мысль или выводит мысль из текстов, это детали, а надобно как–то отнестись к самой мысли. Мысль же глубока и верна. Простонародный быт как предмет описания, — замечает Анненков, — враждебен способу описания, выработанному русской литературой. Переводя это суждение на язык несколько более поздней эпохи, можно сказать так: система мотивировок, выработанная для «кающегося дворянина», плохо ладит с «разночинцем», не говоря уже о «мужике», а фигура его уже зыблется на горизонте. Анненков чует правду; Писемский, от «Тюфяка» перешедший к очеркам из крестьянского быта, должен бы оценить это. Ему что–то мешает… какая–то задетость.
Он задет тем, как Анненков применяет свою общую истину к его текстам. А применяет он ее так:
Разве Клементий, питерщик, здоровый мужик, стал бы полтора года валандаться с обирающей его городской кралей? — это ж типичная господская забава: «слепая любовь» и прочее: настоящий мужик решит дело скорее и проще! А разве Марфа, позволяющая лешему себя похитить, в реальности польстилась бы на такого гнусного старика? — для здоровой деревенской девушки такой вариант есть тоже типичная господская выдумка! И разве в реальности такая Марфа пошла бы отмаливать грехи в пустынь? — для этого ей надо приписать тысячи тонких и сложных метафизических мотивов, которыми так обильны светские романы и которых нет и не может быть в понятиях народных!
Легко догадаться, что так задело Писемского в этих выкладках. Чисто практический план: Анненков судит о том, что может быть и чего не может быть в душе простонародного героя, а Писемский знает другое: там, в глубине почвы, может быть все, что угодно. И значит…
Кстати. Что это за странный ход воображения: Писемский грозится Анненкова «зарезать»? Рыхлый, нерешительный, робкий Алексей Феофилактович грозится зарезать Павла Васильевича Анненкова… что это?
Это — точный ответ Анненкову, причем ответ художественный. Все возможно на той глубине, о которой вы беретесь судить, Павел Васильевич! Возможен Клементий — питерщик, потерявший голову от любви. Возможна Марфа — молодка, пристрастившаяся к старику. И та же Марфа в келье. А раз так, то и Писемский с ножом возможен!
Несколько месяцев спустя Писемский переселяется в Петербург и ближе знакомится с Анненковым. Для жизни последнего не только не происходит от этого никакой опасности, но, напротив, сходятся писатель и критик довольно коротко, ибо круг, в который введен Писемский, — круг наследников Белинского, круг «Современника» и «Отечественных записок», круг Некрасова, Тургенева, Дружинина, Боткина, Анненкова, да и Дудышкина тоже (с Дудышкиным Писемский к тому же поселится в одном доме на Лиговке) — тогда все это еще единый круг.
Этот круг — круг «Современника» — вырабатывает во второй половине пятидесятых годов окончательный взгляд на «Очерки из крестьянского быта».
В сентябре 1855 года «Плотничья артель» появляется в «Отечественных записках», а в октябре 1855 года Некрасов высказывается об этом факте в «Современнике». Обзор не подписан, перед нами точка зрения редактора.
От оценки «Плотничьей артели» Некрасов демонстративно отказывается. Он напоминает читателям другое: что именно «Современник» до сей поры печатал Писемского и среди «более или менее удачных» его произведений опубликовал лучшее: рассказ «Леший». Впрочем, добавляет Некрасов, самое лучшее у этого автора — «Питерщик». Что же до «Плотничьей артели», то она в том же роде, но суждение о ней мы отложим до более подробного разговора. Народный язык там, впрочем, удивительно верен.
Холодность, сквозящая в этом отзыве, объясняется тем, что Некрасову «Плотничья артель» не нравится. Безвкусие, претензия, болтовня! Длинное вступление, развязка с убийством и пошлостями, в целом же — просто скука. Зря Тургенев расхваливал эту вещь — Писемский просто надул его мастерским чтением. О чем Некрасов прямо и пишет Тургеневу, а заодно и Боткину, в том самом сентябре 1855 года, когда он готовит свой обзор журналов.[4]
Раздражение Некрасова усилено еще и тем обстоятельством, что роман «Тысяча душ», обещанный «Современнику», только что уплыл в «Отечественные записки». Писемский — человек здравого смысла: дал Краевский лишнюю тысячу — он и перерешил, причем сделал это скрытно, даже не предупредив Некрасова.
Истина начинает проступать?
Тургенев от суждения уклоняется. Боткин своего отрицательного отношения к Писемскому не скрывает, и они с Некрасовым даже собираются писать на «Плотничью артель» совместный, видимо отрицательный, отзыв. Пока они собираются, ситуация начинает стремительно «леветь» — и в журналах, и в литературе, и в большой политике. К 1856 году поражение России в Крымской войне — свершившийся факт. На престоле — новый царь, молодой, либеральный. В обществе — стремительная передвижка позиций и эмоций. Старые кружки распадаются. Чернышевский из автора дерзкой диссертации превращается в первого критика «Современника». Дружинин от журнала отходит. Вновь определяющиеся станы имеют предостаточно крупных тем для выяснения отношений: Пушкин… Гоголь… Гоголевский период русской литературы… закончившийся?., не закончившийся?… Судьбе угодно, чтобы и крестьянские очерки Писемского, как раз в эту пору вышедшие отдельно, стали одним из пробных камней. Смешно сказать, но манифесты сторон оформляются… как рецензии на «Очерки…» Писемского, «вышедшие в Санкт–Петербурге в типографии Дмитриева в 1856 году в восьмую долю листа».
В декабре 1856 года высказываются «Отечественные записки», главный либеральный орган. Чуть не третий раз берет слово Дудышкин и опять не умеет объяснить, что же так загадочно притягивает его в очерках Писемского. На этот раз растерянность не прикрыта шуточками, она становится невольно предметом самоанализа, и это идет статье на пользу. Возможно на Степана Семеновича действует Анненков, показавший, что в литературе возникло не просто обилие очерков «из простонародного быта», но своеобразный фронт, перед которым старое, традиционное сознание оказывается бессильно. Бессилие сквозит у Дудышкина и как «тема», и как «тон», тоскливый, потерянный, временами почти панический.
— Чего мы хотим? Куда идем? С какой целью пишем эти рассказы? Поветрие непонятное, неожиданное, оно что–то предвещает, но что? Хорошо французам — у них направления держатся веками. А мы? Где наш классицизм? Он исчез! Где романтика? И следов не осталось… Теперь вот «крестьянские очерки» — точно все сговорились и напускают на себя что–то… Можно подумать, что писатели смутно доискиваются чего–то, какого–то пласта, нетронутого эпохой Петра Великого за полтора века… (Стоп! Попадание! Век спустя некоторые критики, размышляя над Писемским, Мельниковым–Печерским, Лесковым, — именно на это натолкнутся, на «допетровскую толщу»; впору бы им сослаться на Степана Дудышкина как на предтечу, как на критика, впервые сказавшего об этом еще в 1856 году… Но нет! Не сошлются. Не сцепляет Дудышкин догадки с фактами. Наталкивается почти вслепую, не чувствуя, что за чем стоит, и шарит дальше)… Мы, — говорит, — привыкли к героям образованным, выбритым, а тут бородатые, в кафтанах, и не для смеха выведены, а всерьез. (Ну? И что? О чем это говорит? — Л.А.)… И еще мы заметили, что люди во фраках и мундирах, сидя в театре (видимо, дают Островского? — Л.А.), одобрительно аплодируют простым героям, бородачи же в кафтанах, видя на сцене своих собратьев, улыбаются лукаво. (Замечательное место! Так вглядитесь! Может, они хитро улыбаются? А, может, зловеще? Удивительно, как, даже натолкнувшись на реальность, Дудышкин ничего не чувствует. Чему же эти бородачи улыбаются? — Л.А.)… — Мы этого не знаем, — признается критик «Отечественных записок».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});