Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А и крепок же ты, парень! Ну-кась, руку со-гни… Эх-х!.. Вона, гляди, робя!.. Тужина какая! Чисто камень перекатывается!..
Он любовно прикасался к гладкой блестящей коже, ощупывая напружинившиеся мускулы.
— Эк, силища, поди, у тя большущая, паря?
Вдруг он приблизил к спокойному, сосредоточенному лицу Степана горячие, как уголь, глаза и зашептал возбужденно:
— Ты, паря, от нас не отставай! Ладно? Приходи хоронить, а опосля на гору пойдем, в шинок… Тамо сговор будет большой…
И вдруг засмеялись искристо и молодо карие глаза Сеньчи.
— Весна ведь идет… теплынь, брат! Кумекаешь?.. На теплыни ноги воли просют… Приходи! Ну?
— Приду! — с застучавшим сердцем ответил Степан.
Гробы вышли на славу. Дерево сухое, смоленое — алтайская сосна, желтая, как янтарь. Набросали туда курчавой стружки, примяли дружными руками. Потом, сдавив в груди яростный и жалобный стон, подняли и перенесли на лопатах страшные останки в новые, пахучие от смолистых соков гробы.
Когда положили последнего, сгреб Сеньча у себя на лбу жесткие черные волосы и дико глянул на мертвецов.
— Вот она, жисть нашенска!
Потом тряской рукой Сеньча сжал ладонь Степана.
— Вот, парень барской, глянь… Коли доли не поищешь, так и пропадешь… али в горячке, али вот искрошат тебя тако ж, как наших горемычных.
Под тихим шепотом молодых тополей, вдоль заводского забора, тяжелыми неспешными шагами шла толпа за четырьмя подводами. Гробы заколотили, но на ухабах из-под крышек показывалась кровь. Непривычными осипшими голосами бергалы нестройно тянули «святый боже». Попов не было: одного дома не застали — уехал-де рыбу удить, а другой поп отказался — ноги-де болят.
Когда шествие миновало плотину, все увидели молодого военного, что ехал, гарцуя, с прогулки из бора.
— Что сие? Кого хоронят? Где попы? — строго спросил он.
Ему ответили возбужденные голоса:
— Нас попы не хоронют!
— Дешево даем!
— Ниче-е! На том свете тошней нашего не будет…
Офицер бросил сквозь зубы:
— С-скот-ты!
И скрылся в золотом облаке пыли.
— Свя-я-ты-ый б-бо-же-же-е! — нестройно пела толпа.
Медными семишниками и пятаками отсчитали могильщикам за работу, потом воткнули в сырые холмики маленькие, на двух гвоздях, некрашеные кресты.
А Катька шинкарка охотно приняла в уплату за поминки Степанову рубаху.
Домой Степан прокрался уже ночью. Шел под звездным небом, не чуя под ногами земли. Выпил одну только чарку, но горела голова, возбужденно трясло тело, а душа будто выпевала буйно песню сегодняшнюю про вольные алтайские горы, про обильный край — Бухтарму. Обожгла и сразу заняла хозяйское место в душе дерзкая вихревая дума — бежать за долей. Шел Степан, сам не чувствуя своих шагов, до того были они легки, да и все тело, каждую жилку его будто заполняла горячая мечта о беглом приволье.
Теперь, глядя на родное, еще полудетское лицо Вериньки, думал Степан с горькой жалостью, что ничего ей рассказать нельзя.
«Проста очень, обносками нарядными, теплотой набалована… выболтает… Молить начнет, расплачется».
Стиснуло сердце жалостью.
Но он выпрямил грудь и осторожно снял с плеч ее дрожащие руки.
— Ну, я пойду пока, родненька…
— Степа, узнают ведь, опять по спине получишь… Степушка, и что ты с бергалами спутался? Ей-богу, нет моего терпенья! Возьму и скажу самой, чтобы дома тебя… — тут же Веринька испуганно замолкла. Над ней склонилось грозное, неузнаваемое лицо.
Степан до боли сжал ее пальцы:
— Ш-ш! Ни слова, никому! Меня загубишь, людей под кнуты. Молчи! — И, уже целуя торопливо ее излитые тяжелыми слезами глаза, он шептал в горячем отчаянии:
— Ты чо знаешь-то? Птица в клетке! Кормушечка мало-мало есть, вот и все тебе… Эх, отчего ты не девка-чумичка? Не сердись! Н-ну! Нынче в последний раз, распоследний раз пойду на гору… Вот те крест! Боле ходить не буду.
— Правда, Степушка? Не пойдешь?
— Ну, Фома неверный. Сказал, значит так и есть. За эти дни привык ей лгать спокойно. Сегодня же действительно был последний сбор у Катьки, чтобы окончательно сговориться.
Сеньча, важный и серьезный, пересчитал всех.
— Двадцать четыре. Ты, Степан, двадцать пятой. Ну, робята, слухай… Завтра пятница, а в субботу, как пошабашим, соберемся у Катерины, а оттуда к вечеру на змеиногорскую дорогу.
Опять общий торжественный кивок.
Аким Серяков спросил робко, чуть дрожащим голосом, поглядывая на серьезные, сосредоточенные лица:
— Знать, робятушки, за нами солдатня побежит? Как с ними быть-то? Пристрелют.
Лицо Сеньчи исказилось злой гримасой.
— Ишь! Труса праздновать хошь? Ну так оставайся, погибай игде опять…
Марей поддержал Акима. Обводя всех спокойным взглядом, произнес строго:
— Так ведь оно верно — как с солдатней-то? Люди-люди, а все же в сторожа нам приставлены.
Степан сказал, возбужденно дыша:
— А им руки укоротить придется. Оружье ж взять себе — сгодится!..
Порешили обо всем. Как забубнит ко всенощной колокол соборный — идти на гору.
По дороге Сеньча сжал руку Степана:
— Ты смотри! Девку свою не приволоки… Коли удача будет, так потом добудешь ее, прискачешь за ней, а тут не моги-и! Камнем на шее повиснет.
— Не-ет! Зачем? Она ничего не знает, — ответил Степан, но кто-то маленький внутри заплакал, заскулило сердце напоследок.
В пятницу весь вечер пробыл вместе с Веринькой. Она опять жаловалась на «самое» и тут же, быстро развеселясь, рассказала, что подарила ей начальничиха веер.
— Совсем добрый еще… И пахнет от него так прекрасно. Ах, Степа! Кабы ты попокорней стал… может бы, что и вышло…
— Слышь, родненька, ежели бы в другое какое место нам с тобой уехать… Ты бы поехала?
— О господи, Степа!.. Только чтоб без страху!
— Ну-ну! Конешно, без страху будем стараться… Ах, пичужка ты моя-я… А вдруг бы, Веринька, со свету я пропал, а? Ты бы как тогда?
— Ой, Степушка! Что и скажешь, золотой!
Субботний вечер пришел теплый, прозрачный. На сухой уже дороге крутились резвые вьюнки пыли под колясками барнаульского начальства и дрожками мещан и купцов, что ехали к собору.
Степан приготовился. В плетушку сложил белья две смены, хлеба, соли, нож, мелочь кой-какую и горячим лбом прижался к стеклу. Блуждающим взглядом он обводил двор, витую решетку сада, где желтели гравием дорожки и нежно зеленели распускавшиеся тополя. На крыше оранжереи звонко чирикали воробьи. Кучер Никита, раскорячив большие босые ноги и сокрушенно мотая головой в высоком картузе, чистил малую начальничью карету. Сегодня утром он рассказал Степану, как вчера катал начальничиху да горного ревизора, а на ухабе лошади вдруг и понесли, а те, двое, друг в дружку носом. Вернувшись домой, бурю закатила взбешенная «сама» и пригрозила Никиту продать вместе с бабой и ребятами, чтобы с глаз долой такого кучера.
«Ух, Никитушка, бичевальщик мой. Сказать бы тебе, как от страха рабского избавиться, да поздно на тебя, простоту, время тратить. Может, сам дойдешь, смекнешь, для чего нашему брату горы высокие да реки быстрые».
На лестнице дробно застучали каблучки. Вот и она. Сияют синие глаза, румянец на нежных щеках, губы полуоткрытые, черные брови весело вздрагивают.
Запыхалась от бега. Голову в белых кудрях кладет на грудь.
— Степушка-а, милой! Что грустен?
Вздохнула, запечалясь на краткий миг, опять улыбнулась чему-то.
— У тебя сердце бьется как, Степа!
Гайдук смотрел неотрывно в милое лицо… Как заноет потом сердце!..
— Вот како дело, Веринька… Пойду я, поудить охота, больно вечер-то хорош…
— Ах, Степа, и я с тобой!
— Да я ведь далеко пойду, где потише, ты устанешь. Дай поцелую тебя, родненька!
Бахнул раз-другой колокол в соборе. Густой звук поплыл в золотой тишине и растаял где-то за прудом.
Степан оторвался от горячей, ответной дрожи ее губ. Колокол звонил. Немеющими, бесчувственными губами Степан еще раз припал к смеющемуся лицу. Улыбнулся насильно. Выпрямился. Поклонился низко:
— Ну, пошел я, родненька!
А Веринька, напевая и тихонько радуясь, что сегодня успела вдосталь пообедать, что Марья Николаевна сегодня была добрее, села разбирать свой сундук с робронами старыми, шляпками, перчатками и всякой рухлядью, милой и привычной за восемнадцать лет комнатной жизни. Мечтать начала, как, может быть, смилостивится Марья Николаевна, согласится в добрую минуту, и будет она, Веринька, радостью Степановой жизни, любящая, верная и такая красивая и модная, как самая «настоящая госпожа».
А вечером глотала Веринька тяжкие, как свинец, слезы и глохла от стука своего сердца, перечитывая, уже который раз, торопливые строки Степановой записки: