Стихотворения и поэмы - Хаим Нахман Бялик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алмаз за алмазом, звезда за звездой…-
Не мне ль он струит золотистое зелье
В хрустальную чашу?
Я весь опьянен…
А капли бегут и плетут ожерелье…
И легок и сладок мой сон.
Вдруг — по водам, над покоем
Их сверкающей парчи,
Пронеслися легким роем
Шалуны-лучи.
Чище света, легче дыма,
Словно только сорвались
С нежных крыльев херувима,
Что умчался в высь;
И хранят еще их глазки
Отраженье Божества —
И поют, кружася в пляске,
Дивные слова :
«Приди к нам, малютка,
Приди к нам, прекрасный,
Приди к нам за светом,
Пока не темно, —
В пучине сиянья
Безбрежной и ясной
Утонем и канем
Глубоко на дно.
Там в зале зеркальной
Средь башни хрустальной
Есть яхонт, как солнце
С лазурным огнем.
То свет первозданный,
То свет изначальный —
И полную чашу
Тебе мы нальем.
И выпьешь, и светом
Наполнятся ткани,
И брызнут, и хлынут,
Подобно слезам,
Лучистые ласки
Несчетных сияний,
И в сладостной муке
Исчезнешь ты сам…»
Не смолк еще лепет невнятного хора —
Они уже в чаще соседнего бора,
Бросают мне взором прощальный привет,
Мигают: «до завтра!» — и скрылись. Их нет
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И было однажды…Когда это было?
3а что? — Я не знаю, не помню того;
Но взор их прощальный погас так уныло,
И мне не сказал ничего…
На утро — какой то неласковый, грубый,
Свет солнца обжег мне ресницы и губы;
Взглянул я в окошко — там солнце не то;
Я ждал — и никто не вернулся, никто…
И песенка Зорь онемела навеки.
Но в сердце звучит ее эхо, и некий
Живет ее отблеск в мерцаньи зрачка;
И лучшие сны мои в мире холодном,
И лучшие грезы о счастьи свободном
Бегут из ее родника.
1901
Перевод В. Жаботинского
МЕРТВЕЦЫ ПУСТЫНИ
Перевод В. Жаботинского
40. И встали рано поутру, и поднялись на вершину горы, и сказали: мы взойдем, мы взойдем на то место, о котором изрек Господь запрещение за то, что мы прегрешили.
44. И дерзнули они подняться на вершину горы; а ковчег Завета Господня и Моисей не тронулись из среды стана.
45. И сошли Амалекитянин и Ханаанеянин, обитавшие на той горе, и разбили их, и поразили их до истребления.
(Числа, XIV)
Сказал мне тот Араб: пойдем, я покажу тебе Мертвецов Пустыни. Я пошел к ним и видел их; они казались только одурманенными, и лежали они навзничь. У одного из них было согнуто колено; тот Араб въехал под колено верхом на верблюде, и в руке его подъятое копье — и не коснулся его.
(Из странствий Рабба-Бар-Бар-Ханы: Бава Батра 73-74)
Tо не косматые львы собралися на вече пустыни,
То не останки дубов, погибших в расцвете гордыни, —
В зное, что солнце струит на простор золотисто-песчаный,
В гордом покое, давно, спят у темных шатров великаны.
Вдавлен под каждым песок, уступивший тяжелой громаде;
Крепок их сон на земле, и уснули в воинском наряде —
Каменный меч в головах, закинуты копья за спины,
Дротики лесом торчат из песка, словно роща тростины.
Головы в космах назад опрокинуты, тяжко, лениво,
Кудри рассыпались вкруг, густые, как львиная грива,
Грозные лица — как медь, очерненная жаром полдневным.
Резвой игрою лучей и бурей в безумии гневном;
Строги могучие лбы, что в небо с угрозой глядятся;
Брови нависли, как чаща, где страшные чуда гнездятся;
Пряди густой бороды, словно змеи, сплетенные в схватке,
Кроют гранитную грудь и вьются по ней в беспорядке;
Грудь — словно наковаль Божья, что с молотом тяжким
знакома:
Чудится — Время свой молот, разящий ударами грома,
Долго пытало на них, и внутри затаенная сила
В глыбу сковалась и так навеки безмолвно застыла:
Только глубокие шрамы, как надпись на древней гробнице,
Зоркому скажут орлу, что парит над безгласной станицей,
Сколько и стрел, и мечей, и всех смертоносных орудий
В брызги и пыль раздробилось об эти гранитные груди.
Солнце вставало и гасло, и шло за столетьем другое;
Степь содрогалась от бурь и опять застывала в покое...
Словно в тоске о былом, синеют за далью равнины,
В гордой, безмолвной красе, одиноки отвека, вершины.
На трое суток пути — ни звука в пространствах сыпучих:
Смолк, поглощенный пустыней, клич поколенья Могучих,
Стер ураган их шаги, потрясавшие землю когда-то,
Степь затаила дыханье, и скрыла, и нет им возврата.
Может быть, некогда в прах иссушат их ветры востока,
С запада буря придет и умчит его пылью далеко,
До городов и людей донесет и постелет, развеяв, —
Там первозданную силу растопчут подошвы пигмеев,
Вылижет прах бездыханного льва живая собака,
И от угасших гигантов не станет ни звука, ни знака...
Зной и затишье. Но вдруг, иногда, на просторе песчаном
Черная тень промелькнет, поплывет над поверженным станом,
В ширь и в длину и вокруг очертит во мгновение ока —
И неподвижно замрет над одним из уснувших глубоко.
Сам он и на семь локтей в окружении все потемнело;
Миг — содроганье — шум крыл — и паденье могучего тела;
Тяжкою глыбой низвергся на ребра недвижимой цели,
Мощно-крылат и когтист, горбоносый орел, сын ущелий.
Хищные когти орла — как булат дорогого чекана,
Но, как алмаз, отвердела широкая грудь великана;
Миг — и борьба началась, состязанье гранита и стали.
Вдруг — содрогнулся орел, отстранился, глаза засверкали:
Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила...
Вздрогнул, и крылья простер, и вознесся к зениту светила,
Хрипло к могучему солнцу бросил свой клекот могучий,
Выше, и выше, и скрылся в бездонном просторе за тучей.
Только внизу, на копье, бездыханной рукою зажатом,
Бьется перо — бурый клок, оброненный монархом пернатым,
Бьется, трепещет и блещет, одно, сиротливо-чужое...
Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.
Или, бывало, чуть полдень окутает степь, темносиний —
Выполз узорчатый змей, из великих удавов пустыни,
Выполз, и свился в кольцо, блестя чешуей расписною;
То он недвижно лежит, отдаваясь недвижному зною,
Тая в истоме жары и купаясь в сиянии лета;
То распрямится навстречу лучам золотистого света,
Пастью широкой зевнет и, волнуя свои переливы,
Баловень старой пустыни, резвится в песке, шаловливый.
То — встрепенулся, рванулся, пополз с тихим свистом шипенья
Быстро толчками скользит, извивая упругие звенья, —
Вдруг — перестал, и на треть поднялся, как обломок колонны —
Столп из кумирни волхвов, письменами волшбы испещренный,
И золотистой повел головою, от края до края
Нечто медлительным взглядом пронзающих глаз озирая:
То исполины пред ним, лежат без числа и предела,
К небу нахмурены брови грозно и гневно и смело;
Вспыхнула в глазках змеиных, зеленым огнем пламенея,
Искра шипящей вражды, заповедной от древнего змея, —
Легкой волной прокатился трепет безмолвного гнева
От расписного хвоста до разверстого черного зева,
Пестрое горло раздулось, и, злобно шипя, задрожало,
Словно вонзиться готово, двуострое черное жало.
Миг — и отпрянул назад, свернулся, шипенье застыло:
Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила...
Прянул назад, и уполз, и, сверкая, клубятся спирали,
Искрятся, рдеют, горят — и исчезли в мерцаниях дали.
Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.
Или подымется месяц на тихое небо ночное;
Степь и открыта и скрыта, разубрана черным и белым:
В белом — безбрежный песок, уходящий к безвестным пределам,
Черным очерчены тени высоких и мрачных утесов:
Мнится — не тени, а стадо слонов, допотопных колоссов,
Что собрались помолчать о тайнах Былого на вече,
Встанут с зарей, и пойдут, и тихо исчезнут далече.
Грустно и жутко луне, ибо там, на равнине бескрайной,
Ночь, и пустыня, и древность сливаются тройственной тайной;
Грустно и жутко пустыне, и сон ее — скорбь о вселенной,
И за бездонным молчаньем чудится стон сокровенный. —
Лев иногда в эту пору, могучий, проснется, воспрянет,
Выйдет, неспешно ступая, дойдет до гигантов, и станет,
Голову гордо подымет, венчанный косматым убором,