Достоевский. Его жизнь и литературная деятельность - Евгений Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все же годы испытания кончились. «Да, с Богом! – восклицает сам Достоевский. – Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых… Экая славная минута»!..
Срок каторги окончился 2 марта 1854 года. По окончании его Достоевский был зачислен рядовым в сибирский № 7 линейный батальон; 1 октября был произведен в прапорщики с оставлением при том же батальоне. Почти немедленно за этим возобновилась его переписка с родными и друзьями, возобновилась и его литературная деятельность. Будучи в Сибири, он написал «Дядюшкин сон», «Село Степанчиково». Тут же было задумано одно из лучших его произведений, «Записки из Мертвого дома».
Пора, однако, ввиду новых событий в жизни Достоевского, начать новую главу.
Глава V
Возвращение из ссылки. – Издание «Времени» и «Эпохи». – Женитьба. – Годы за границейИз времени пребывания Достоевского в Сибири (после каторги) мы пропустили один эпизод – если и не особенно, быть может, важный, то все же, надо думать, очень характерный. Мы разумеем любовь к M. Д. Исаевой, закончившуюся женитьбой на ней Достоевского в Кузнецке. Кто была Марья Дмитриевна – мы отчасти знаем, что такое была она – остается неизвестным и до сей поры. Хотя Достоевский и вышел из острога больной (у него появилась падучая), без денег, но жажда жизни была сильнее всего: он поспешил влюбиться. Его любовь, – как кажется, первая в жизни – была настоящей страстью. Как страсть она вызывала ужасные муки томления, ревности. По-видимому, и Марья Дмитриевна была не из спокойных людей, а такая же подозрительная, ревнивая, мучительная натура, как и Достоевский. Легко вообразить себе их взаимные отношения, особенно если припомнить, что оба в то время были буквально нищие люди, что еще увеличивало их и так уже тревожное настроение. Достоевский любил, по-видимому, с каким-то самоотвержением. По крайней мере, когда после одной из бесчисленных ссор и «расставаний» будущая жена его увлеклась кем-то другим, вот что писал он о ней барону Врангелю, не совсем удачно приняв на себя (вернее, вообразив) роль друга: «Нельзя ли пошевелить это дело (т. е. выдачу пособия), чтобы оно разрешилось в пользу Марьи Дмитриевны. В ее положении такая сумма – целый капитал, а в теперешнем положении – ее единственный выход. Я трепещу, чтобы она, не дождавшись этих денег, не вышла замуж. У него (кто это он – неизвестно) ничего нет, у ней – тоже». После этой ссоры влюбленные, однако, примирились. Через несколько месяцев Достоевский пишет тому же Врангелю: «Если не помешает одно обстоятельство, то я до масленицы женюсь – вы знаете на ком. Она же (Марья Дмитриевна) любит меня до сих пор. Она сама сказала мне: „да“. То, что я писал вам об ней летом (об ее увлечении другим), мало имело влияния на ее привязанность ко мне. Она скоро разуверилась в своей новой привязанности. Еще летом, по письмам ее, я знал об этом. Мне было все открыто. Она никогда не имела тайн от меня. О, если б вы знали, что это за женщина!» Это уже тон восторженно влюбленного. Повторяю, эпизод очень характерный, хотя и страшно скомканный как в биографии, так и в воспоминаниях и даже в письмах. Любопытна вот какая черта: Достоевский, сам страстно влюбленный, берет на себя роль друга во время разрыва, по крайней мере заботится о чужом благополучии наперекор собственному, и это несмотря на свою страсть, на всю свою ревность. Момент сложный, едва затронутый самим Достоевским в его романе «Бесы»… Что это – самопожертвование, психопатическое смирение или, наконец, невероятная способность самосочинения, которой так много у Достоевского? Вообразил себя человек вот таким-то, потом и действует по воображенному образцу.
Но все же несомненно, что Достоевский любил. Сам он впоследствии (1865 год) в письме к Врангелю так характеризует свою семейную жизнь с Марьей Дмитриевной: «Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от ее постели всю зиму 1864 года и 16 апреля прошлого года она скончалась, в полной памяти, прощаясь, вспоминая всех, кому хотела в последний раз от себя поклониться, вспомнила и об вас. Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с нею счастливо. Все расскажу вам при свиданьи, – теперь же скажу только то, что несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно-фантастическому характеру), мы не могли перестать любить друг друга, даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла, – я хоть мучился, видя (весь год), как она умирает, хоть я ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею, – но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею. И вот уж год, и чувство все то же, не уменьшается»…
Как бы то ни было, Достоевский сейчас же после каторги вступил в свою колею. Это колея авансов, безденежья, литературной кабалы. Но тут уже она вызывалась действительной необходимостью. Сотни были забраны у Каткова, Кушелева и т. д. Плещеев одолжил Достоевскому 1000 рублей. Эти деньги просто спасли его, и благодаря им он мог выбраться из Сибири. Кстати: напрасно, повторяю, Достоевский, а за ним и другие полагали, что каторга исцелила его от душевной болезни. Это уж слишком дешевая мысль. А наговорили по поводу ее куда как много. И О. Миллер наговорил, и Майков наговорил. Не в них, однако, дело: дело в том, что Достоевский остался таким же нетерпеливым, мнительным, истеричным, неуверенным в себе, как и до ссылки. Это дальнейшая биография его достаточно подтверждает. уж терпения в нем не было никакого. Он и оды из Сибири пишет на манер карамзинских, и прошениями забрасывает, и просто мечется на одном месте. В офицеры вышел – тотчас в отставку, потом – в Тверь, потом – в Петербург. Хлопот много, беспокойств куча, начаты десятки произведений, в голове ежеминутно зарождаются новые темы. Наконец-то зимою 1859 года он благодаря стараниям и собственным, и друзей очутился в Петербурге, с женой и пасынком.
Надо припомнить, какое это было время. Тогда начинались и почти уже заканчивались так называемые 60-е годы, оставалось «без году неделя», но сделано за эти дни было так много, что мы еще и теперь доделываем и переделываем тогда начатое. За эту эпоху обыватель получил личность, да еще какую, всю совокупность тех качеств, которые украшают человеческую особь, право говорить, писать, даже думать по-своему, т. е. совсем по программе, изложенной в знаменитых стихах Фелицы. Как люди многоопытные и многознающие, мы не можем, конечно, не произнести без некоторой усмешки: идеалистом был обыватель 60-х годов; но его идеализм был идеализмом земли. Он заботился о земном счастье всех, интересовался только практическими вопросами и задачами, с презрением отвергал всякую метафизику и схоластику и твердо верил, что завтра «все это исполнится». Общественное возбуждение было громадно. Происходила всеобщая эмансипация – мужика, детей, гражданина. Все считали себя призванными решать, а если не решать, то по крайней мере обсуждать. Обсуждали действительно много… и надо согласиться, что в темах для обсуждения недостатка не чувствовалось: новая жизнь, новые принципы, с такой гениальной смелостью, с такой глубокой внутренней правдой провозглашенные с высоты престола, должны были, как всеми это сознавалось, открыть новую эру и новый период русской истории. Старое возбуждало негодование, ненависть, злобу. Точно проснувшись от векового сна, обыватель осмотрелся и увидел, что куда ни кинь – повсюду традиция и притом «не из лучших», повсюду недостатки и притом коренные. Там – тьма невежества, здесь лицемерие, в третьем месте приниженность, от которой и больно, и совестно становится на душе. Работы сколько угодно; надо сносить целые груды мусора, под которыми бессильно и со стоном пропадает свободный человек, надо ободрить прежде всего этого самого человека, слишком робкого и забитого, чтобы можно было ожидать от него каких-либо целесообразных поступков. Очертя голову люди принялись за работу; к тому же самому делу с восторгом и умением протягивались тысячи рук; все были полны веры в будущее и даже в ближайший завтрашний день. Обывателю некогда было передохнуть и задуматься, некогда было засесть в своем кабинете и сочинять философские системы с тем, чтобы с точки зрения общих принципов оправдывать свои поступки. Понукаемый верой в необходимость все пересоздать и все переустроить, постоянно занятый удовлетворением все новых и новых потребностей жизни, обыватель любил мысли ясные и общедоступные, так сказать, прямо ведущие к делу. «Просвещение полезно», – говорил обыватель, и сейчас же в его голове возникала картина такого жизнеустройства, когда в каждой деревушке и притом на самом видном месте будет стоять школа, а в ней «любящий и преданный своему делу преподаватель» станет толковать своим ученикам, что никакой буки на свете нет, а есть только одно невежество и тьма непонимания… «Женщины хотят учиться!» – «Ну и пускай их учатся!» – восклицал обыватель и начинал проект о пятиэтажном здании, в котором не только краткие начатки, но и высшая математика будут преподаваться интересующимся ими дамам и барышням. Обыватель того времени терпеть не мог ни эстетики, ни покаяния, ни философии, предпочитая им краткие правила, с которыми можно сейчас же приступить к осушению болот и обращению бесплодных степей в засеянную ниву. Вечно преследуя практические цели, он был несколько доктринером, несколько нетерпимым, немного педантом и скучным. Гнался он не за оригинальным, а за полезным; без всякого сожаления выбрасывал он из головы те мысли, которые мешали его работе и заставляли с меланхолическим видом спрашивать о целях бытия. «Ну, что же такого, что я эгоист? – Мне, может быть, хорошо, когда всем хорошо, следовательно…» И он усаживался за писание какого-нибудь трактата о вентиляции. Он, т. е. тогдашний обыватель, был резок, с презрением отворачивался от споров на тему о свободе воли, начале всех начал и пр. «Свобода воли! – горячился он. – Позвольте… Ведь пошехонская губерния голодает… А почему голодает? Потому что кобылка весь хлеб съела. А почему кобылка весь хлеб съела? Потому что мужик не знает, что с ней делать. А почему он не знает, что с кобылкой делать? Потому что мы, баре интеллигентные, штудируем Гегеля и т. д. Работать надо, работать!» – и обыватель с упоением бросался в самую свалку жизни…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});