Там - Анна Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яд Гражина припрятала, сама не зная зачем. Самоубийство — страшный грех. Она бы ни за что на такое не пошла, пускай хоть сто раз топят. Но Сюзи — девушка неверующая. Зачем ей зря мучиться? Как проснется, надо отдать ампулу ей.
Допила Гражина бутылку, открыла вторую.
И не то чтобы решение в ней какое-то возникло. Колебаний никаких тоже не было. Только вдруг встала она и с пузырьком в руке вышла в коридор. На кухне стояли общие холодильники, где у каждого своя полка. Аманда утром натощак всегда ежевичный сок пила, такая у нее была привычка…
Перевернулась самая черная страница Гражининой жизни. Пусть нехотя, а все же перевернулась.
Так Гражина ничего себе в оправдание и не сказала. Не от трепета. Просто поняла, что не нужно ничего говорить, Судья все знает лучше нее самой.
И вот Книга дочитана до конца, закрыта.
Закрыв глаза, Гражина ждала приговор. По великим грехам и кара. Винить некого.
Сказано, однако, ничего не было. Только обдало вдруг Гражину волной абсолютного понимания и сочувствия, но не расслабляющего, от которого становится саму себя жалко, а… Нет, словами не объяснить.
Это как в первом классе, когда Антонина Сергеевна говорила: «Двойку я тебе, Гражю, не ставлю, но погляди, как ты буковки написала — криво, косо, с кляксами. Вырастешь, останешься с таким почерком, что люди скажут? И самой тоже стыдно будет. Станешь меня ругать, скажешь, вот какая плохая Антонина Сергеевна, не научила. Давай мы с тобой вот как договоримся. Сядем вместе после уроков, рядышком, напишем буковки снова…» Что-то в этом роде, только в тысячу раз пронзительней и мощнее.
Но сочувствие сочувствием, а приговор, похоже, был суров. Гражина поняла это по Ангелу-Хранителю. Он закрыл рукой свое круглое лицо, заплакал.
Сантехник же потянул осужденную за руку.
«Пойдем, голуба, пойдем. Чего тянуть?»
Топнул ногой, в траве провалилась дыра, где клубилась мутная взвесь. Бес легко поднял грешницу, перевернул, да и кинул в прореху головой вниз.
С истошным криком Гражина полетела в бездну.
2.10
Картина десятая
Александр Губкин
Так вот что значит «упокоился», подумал Губкин, когда на смену грохоту и боли пришел покой. Как хорошо, как мирно. Ничего не видеть, не слышать, не ощущать.
Но некое время спустя вдали раздался петушиный крик, и с ним, одно за другим, очнулись все чувства. Петух — первохристианский символ Пробуждения, вспомнил Губкин.
Первое, что он увидел, вновь обретя зрение, белые лепестки, медленно кружившиеся в задымленном воздухе. То были цветки миндального деревца, с корнем вырванного из кадки.
Потом в нос ударило запахом свежеразмолотого кофе, из развороченной кофейной машины.
Стойка с закусками была засыпана мелкими зелеными ягодами из лопнувшей стеклянной банки. Кажется, они назывались «каперсы».
Чуть дальше была белая эмалированная раковина, вся заляпанная красными каплями. Кровь, подумал Губкин и ошибся. Это разлетелся вдребезги графин с клюквенным морсом.
Себя Александр разглядел не сразу. Он лежал на спине, неподвижный и бездыханный.
Преставился, мелькнуло в голове. Я — новопреставленный.
Эта поразительная мысль ударила его с такой тяжелой, упругой силой, что Губкина (вернее, то, что ощущало себя Губкиным) подбросило кверху. Он медленно взмыл к потолку, озирая картину страшного разгрома.
Ничто его здесь не держало. Ничего не было жалко.
Словно окончательно убедившись в этом, бестелесная суть новопреставленного запросто преодолела стены, перекрытия и оказалась снаружи, все продолжая неторопливое восхождение.
Хотел он схватиться за нательный крест, но того на шее не было. Не было на руке и часов, остался лишь след от браслета. Взрывом сорвало, что ли?
Сделался Губкин легче воздуха и плавно, словно гелиевый шарик, поднимался мимо этажей аэровокзала.
На втором, где зал прилета, метались пассажиры. Многие стояли у стеклянных стен, прижимаясь к ним лбами, разевали рты, не могли понять, что стряслось.
Этажом выше, в кабинете гендиректора, прервалось важное совещание. Почти все столпились в дверях, лишь у микрофона застрял докладчик с бледным, растерянным лицом. Перед ним лежали бумаги. Сам генеральный остался сидеть, тянул трясущейся рукой из кармана сердечные таблетки.
А на территории, действуя согласно инструкции, милиция уже заблокировала въезд-выезд. Перед шлагбаумом выстроилась цепочка клаксонящих автомобилей.
И стало Губкину ужасно всех жалко. Не себя, а их, остающихся. Это им суетиться, бояться, надеяться и обманываться, радоваться пустякам, стареть и попадать в беду. Умирать.
У него же ничего этого больше не будет.
Здесь, в самый этот миг, Губкина втянуло в темное, узкое пространство, и ничего земного он больше уже не видел. Лишь черноту, в которой через некороткое время слева и справа образовались два луча, серебряный и золотой. Не скоро, безо всякого поспешания из лучей соткалось два контура, один зловеще мерцательный, другой миротворно ясный.
То были, конечно же, спутники губкинской души, Ангел-заступник и бес-искуситель.
На беса Губкин смотреть не стал, нарочно отвернулся, чтоб не пугаться. Оборотился к Заступнику.
В Писании про ангелов Господних сказано, что это юноши в блистающих одеждах, но губкинский скорее походил на врача в белом халате. Или на студента-медика, потому что был молодой и чистолицый. Видел его Александр уже где-то, только вспомнить не мог, когда.
Хоть от беса Губкин и отворачивался, но опасное соседство чувствовал, каждой клеточкой души. Или атомом? Кто знает, из чего она состоит, душа. Если вообще из чего-то состоит.
От черта смердело тем, чего Губкин всю жизнь сторонился. Честнее будет сказать, тем, чему он в себе не давал воли. Злобой, нахрапом, грубостью, алчностью брюха, блуда и потных ладоней. Человека без этих запахов не бывает. Потому и полагается отлетевшей душе Суд. Как прилежный читатель духовных книг, Губкин знал, что по русской, православной вере Суд этот имеет вид хождений по небесным мытарствам. Мытарств тех числом двадцать. Мало кому дано пройти их до конца, не сорвавшись в Бездну.
При мысли об ужасах Бездны стало Александру до того жутко и бесприютно, что он заплакал, хотя взрослому мужчине плакать и стыдно.
Странно это. Сбросил он плоть, обестелесился, а мужчиной все равно остался. Это что же получается? Душа имеет пол?
Вдруг дрожащему от страха Губкину послышалось, будто Ангел что-то прошептал или прошелестел. Словно подсказывал.
«Ссст, ссст».
Прислушался, разобрал: «Екклесиаст, Екклесиаст».
Что Екклесиаст? В каком смысле?
И пришли Губкину на память строки из Екклесиастовой книги, которые он очень любил и помнил наизусть, за красоту. Повторять повторял, а смысла древних иносказаний не понимал. Ясно, что речь идет о смерти, но о какой именно — одного человека или всего человечества? Неясно.
«В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно; и запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения; и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его».
Достаточно Александру было повторить эти слова, и у него словно глаза открылись. Перехватило дыхание, а из глаз еще пуще хлынули слезы, но уже не от испуга — от Чуда.
Ведь все это только что с ним случилось, до мельчайших деталей! Оказывается, за три тысячи лет до его рождения все было в подробности предсказано. Не кому-то там, а персонально ему!
«Стерегущий дом» и «муж силы» — это он самый, Саша Губкин, и есть.
«Мелющие», которых «немного осталось», — это заседальщики в кабинете у генерального. Как услышали взрыв, так языками молоть и перестали, высыпали из помещения.
«Смотрящие в окно» — перепуганные пассажиры из зала прилета.
«Запираться будут двери на улицу» — милиция перекрыла въезд-выезд.
«Замолкнет жернов»? Ах да, это остановившаяся мельница кофеварки в баре.
Был и крик петуха.
«Дщери пения умолкли», когда заткнулось радио.
«Папа-мама, прости-и».
Высоты куда как страшны, и ужасы по дороге, все верно.
И были цветки миндаля, и рассыпались каперсы.
От взрывной волны лопнула «серебряная цепочка» нательного креста, а на руке позолоченный браслет наградных часов, «золотая повязка».