Работа над ошибками - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я им вернул.
– Зачем?
– Они мне сами отдадут! – неуверенно ответил я.
– Экспериментатор! Инженер детских душ! У кого письмо?
– Да пойми же, нельзя отбирать – Расходенков только этого и ждёт! Надо переубедить ребят…
– Письмо должно быть у меня, – непререкаемо ответил Стась. – Понимаешь? Делай, что хочешь – убеждай, разубеждай, переубеждай! – иначе будет скандал на весь город… Усвоил?
– Да. Но ты не вмешивайся! Я сам…
Фоменко выскочил из-за стола, повернулся ко мне спиной и с грохотом распахнул окно.
– Не учителя, а сплошные Макаренки и Песталоцци! – пробурчал разъярённый руководитель, когда я покидал комнату…
В школе кипела перемена: между резвящимися детьми с независимым видом дружинника прогуливалась дежурная по нижнему этажу Полина Викторовна, возле раздевалки, смущённо отколупывая от стены гусиную кожу краски, млел в обществе своей плечистой десятиклассницы Володя Борин, а прямо напротив директорского кабинета совершенно случайно фланировал Расходенков, и на его губах играла шпионская улыбка…
После шестого урока я подошёл к кабинету химии, остановил разбегавшийся девятый класс и объявил, что завтра будет собрание.
– Вы зря стараетесь – у нас самоуправление! – откровенно сказала Челышева, разглядывая в зеркальце нежелательные образования на лице.
– Очень хорошо, но я пока ещё ваш классный руководитель!
– Вы уверены? – удивился Расходенков.
– Уверен! – жёстко ответил я. – Поэтому попрошу до завтрашнего дня никаких глупостей не делать, иначе будет очень плохо! Вы меня поняли?
– Разгул школьной демократии, – мудро заметил Бабкин.
Шеф-координатор посмотрел на меня с сожалением и принялся накручивать на пальцы свои кудри.
– Так мы идём сегодня к Чаругину или нет? – громко спросил я, повернувшись к Ивченко.
– Идём, – ответил он, оглядываясь на ребят.
В школьной столовой я застал Гирю, – держа в руке раскидистый букет роз, она возмущалась, что всем учителям печёнки хватило, а ей, как всегда, не досталось.
– Давай, я тебе свою отрежу! – огрызнулась буфетчица Таня, собирая помощницу Тоню для прибыльной торговли с лотка.
– Я свинячью печёнку не ем! – прямо ответила Гирина.
– А сегодня и не было говяжьей! – простодушно пожала плечами Таня.
Я сидел за столом, ел суп из маленькой детской тарелочки с надписью «Общепит» и горевал. Мне было совершенно ясно, что ребята, узнав о моем визите к Стасю, оскорбились.
Удивительное дело! В сложившейся ситуации все по-своему правы: девятый класс спасает товарища, Стась – карьеру, Расходенков печётся о годовых оценках своего отпрыска, Лебедев жаждет сочувствия, Алла ищет надёжного спутника жизни, Гиря мечтает о килограмме свежемороженой печёнки для дома, для семьи… Я понимаю всех и никому не могу помочь. Один мой давний приятель говаривал в подобных случаях: «Всех жалко, но себя жальче всех!» Наверное, это правильно, но почему же тогда так скверно на душе? Я чувствовал себя брошенным… Да-да, брошенным, как пять лет назад, когда мы расстались с ней или, говоря языком моих детей, разбежались. Я встречался с ней больше года и уже привык к тому, что после самой шумной ссоры через день, в крайнем случае через неделю, она снова будет сидеть у меня в комнате, возле книжного шкафа и делать вид, будто совершенно не понимает моего нетерпения. От первого, познавательного брака у неё осталась слабенькая и очень капризная девочка. Чтобы вдосталь пообщаться со мной, приходилось звонить бывшему мужу и просить, чтобы он посидел с дочерью. «Супружник, уволенный за профнепригодность», – так она отзывалась о нем, – был тоже капризен, и переговоры выливались в запоздалые выяснения несостоявшихся семейных отношений. Поэтому те вечера, когда она могла остаться со мной, становились редкими праздниками. А утром она вела себя так, точно никакой наготы у неё нет и не было, и я действительно почти не верил в нашу недавнюю близость или, как выражаются мои ученики, – «контакт». С Аллой было совсем не так… Но я отвлёкся.
Кстати, она – не Алла, разумеется, – первая спросила меня о том, почему я ушёл из школы и стал журналистом:
– Ты, наверное, не любишь детей?
– У меня их пока нет, – остроумно ответил я.
После очередной ссоры я долго выдерживал характер, а когда наконец позвонил, то услышал, что меня не желают видеть. Подобное уже случалось, и я, выждав неделю, телефонировал снова, но услышал – впервые! – тот же самый ответ. А через два дня наш общий знакомый, точно кот-книгоноша, притащил все, что она брала у меня почитать. Я устроил засаду возле её конторы и долго ходил взад-вперёд, прикрывая газетой примирительный букет. Она вышла последней и с холодным удивлением спросила:
– Разве я вернула не все книги?
– При чем тут книги… Что случилось?
– Зачем объяснять? – равнодушно улыбнулась она. – Ты сам говорил, что слова начинаются там, где кончается все остальное…
– Но ведь…
– Но ведь ты сам всегда говорил, что любовь – соавторство…
– А что ещё я говорил?
– Ты говорил так много, что мне надоело. Извини, меня ждут. Пока!
Интересно, что, только бросая меня или, как говорят мои дети, «снимая с пробега», она назвала наши встречи картонным словом «любовь». И вот тогда я впервые в жизни почувствовал себя «брошенным», впервые ощутил, сколько в этом обыкновенном страдательном причастии ледяной, перехватывающей дыхание пустоты и беспомощного страдания. Я стоял и тупо смотрел, как, роясь в сумочке, она подошла к подземному переходу и начала спускаться вниз, точно погружаться в землю, а потом качнула пучком волос, похожим на проросшую луковичку, и пропала. Рассказывали, очень скоро она вышла замуж за своего сослуживца, инспектора пожарной охраны. У неё была очень странная походка, плавная, опасливая, как будто она шла по затихшему дому и боялась скрипом половиц разбудить уснувших жильцов. Как выясняется теперь, у неё была ещё одна особенность, или даже достоинство: она была похожа на Елену Павловну Казаковцеву.
13
На пороге нас встретил невысокий худощавый старик, одетый в синюю шерстяную «олимпийку» и отороченные мехом кожаные тапочки. Лицо его было покрыто сетью маленьких морщин, напоминавших годовые кольца. Во рту он держал дымящуюся папиросу с мундштуком, сложенным в хитрую гармошку.
– Здравствуйте, мы из школы! – представился я.
– Здрасьте! – отозвался Чаругин прокуренным голосом и протянул руку. – Проходите… Заболел я, давление подскочило…
– Может быть, в другой раз? – неуверенно спросил я.
– До другого раза дожить нужно! Проходите! – и он повёл нас в комнату, по дороге с ворчаньем расправив синие школьные брюки, неряшливо брошенные на спинку стула. В квартире пахло сдобным тестом и лекарствами.
– Как вас величать? – поинтересовался Чаругин.
– Меня – Андреем Михайловичем.
– А молодого человека?
– Алексеем, – ответил я за смущённого Ивченко.
– А меня – Иваном Георгиевичем, – с каким-то неудовольствием по отношению к самому себе доложил старик. – Садитесь.
Над диваном, застеленным клетчатым пледом, висел давнишний портрет Верховного главнокомандующего Сталина и увеличенная фотография в металлической рамке: молодой капитан с грудью, покрытой крупной чешуёй наград, и широколицая девушка в платье с острыми приподнятыми плечами. Ивченко остановился перед снимком и, кажется, начал пересчитывать награды.
– Не считай! – махнул рукой Чаругин. – Теперь ещё больше, хоть на спину вешай: одних юбилеев сколько перепраздновали! Две медали, правда, сын в малолетстве потерял… Это теперь мы над железками трясёмся, а раньше, как в войну с пацанами играть, так: «Папаня, дай медальку!..» Но книжки наградные все, как одну, сохранил…
Чаругин, потирая затылок, отправился на кухню, пообещав «сообразить чайку». Как только он вышел, шеф-координатор показал глазами на портрет Верховного главнокомандующего и вопросительно посмотрел на меня. Я молча пожал плечами, мол, у каждого поколения свои заблуждения и не нам их судить.
Иван Георгиевич вернулся с чашками и тарелочкой домашнего печенья, а следом за ним с чайником в руках вошла та самая широколицая девушка, конечно очень постаревшая и поседевшая.
– А вы что, Андрей Михайлович, извиняюсь, преподаёте? – дождавшись, когда жена разольёт чай и выйдет, поинтересовался Чаругин. – Не литературу?
– Литературу и русский язык, – ответил я, потом хотел добавить о журналистике, но решил не отдаляться от темы. – А что?
– Да ничего хорошего!
– Почему?
– А потому, что математикой уважению к Родине не научишь, математика какой до семнадцатого года была, такой и осталась. А вот история и литература – дело другого рода! Плохо вы ребят учите: никакого уважения не стало, а к старикам и подавно. Мой внук придёт из школы и бабке докладывает: «Васька сказал… Васька спросил… Васька поставил…» А Васька – это Василий Дмитриевич, у которого ещё и сын мой учился! Что ж вы творите, ребята? – поглядев на Ивченко, спросил Иван Георгиевич. – Я читал, в Америке учителя бокс изучают, чтобы от детишек отбиваться! Скоро, значит, и у нас будет?