«Вопрос вопросов»: почему не стало Советского Союза? - Стивен Коен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как можно объяснить подобную историческую амнезию? В постсоветской России главная причина заключалась в политической целесообразности. Опасаясь народного возмущения по поводу их роли в развале Советского Союза и не стихающей популярности Горбачёва за рубежом, Ельцин и его ближайшее окружение заявили, что именно новый российский президент, несомненно, был «отцом русской демократии», а Горбачёв всего лишь неуверенным реформатором, который надеялся «спасти коммунизм»{219}. Поначалу даже некоторые русские сторонники Ельцина понимали, что это не отвечает действительности и опасно для будущего страны. Один деятель, который, оценивая роль Горбачёва, назвал его «освободителем», написал: «Чудес не бывает: люди, не способные оценить великого человека, не могут успешно руководить государством»{220}.
На Западе и особенно в Соединенных Штатах пересмотр истории определялся идеологией. Исторические реформы Горбачёва, как и прежние надежды Вашингтона на то, что они состоятся, оказались моментально забыты после 1991 г., когда крах Советского Союза и мнимая победа Америки в холодной войне положили начало новой американской идеологии триумфализма. Вся история «побежденного» советского врага отныне преподносилась в американской прессе как «семь десятилетий жёсткого и безжалостного полицейского государства», как «рана, причинённая народу» и мучившая его «большую часть столетия», как опыт, оказавшийся «насквозь даже большим злом, чем мы предполагали». Брошенное Рейганом в адрес Советского Союза обвинение — «империя зла», — которое он, под воздействием горбачёвских реформ, сам с радостью забрал назад всего тремя годами раньше, вновь получило признание. А один влиятельный американский колумнист даже заявил, что «фашистская Россия» была бы «гораздо лучше»{221}.
Сходным образом реагировали и американские ученые, часть которых также подверглась влиянию «триумфалистской веры». За небольшим исключением, они предпочли вернуться к старым советологическим аксиомам, согласно которым советская система всегда была нереформируемой, а её судьба — предопределённой. Мнение о том, что в ее истории были многообещающие, по «неизбранные дороги», вновь было отвергнуто как «невероятная идея», основанная на «сомнительных допущениях». Предложенный Горбачёвым «эволюционный средний путь… был химерой», такой же, как в свое время НЭП, попыткой «реформировать нереформируемое», так что Советский Союз скончался из-за «недостатка альтернатив». В связи с этим, большинство учёных, даже в свете череды последовавших бедствий, уже не задавались вопросом: а, может быть, реформированный Советский Союз был бы лучшим будущим для посткоммунистической России или любой другой из бывших союзных республик?{222}. Напротив, они настаивали, что всё советское «должно быть отброшено» за ненужностью, а «всё здание политико-экономических отношений полностью разрушено» — убеждение, которое вылилось в американскую энтузиастическую поддержку тех крайних мер, которые проводил Ельцин в 1990-е годы{223}.
Пересмотр истории Советского Союза потребовал пересмотра взгляда и на его последнего лидера. Некогда признанного «радикалом № 1» Советского Союза, которому рукоплескали за его «смелость», Горбачёва теперь обвиняли в недостатке «решительности и продуктивности», как и в недостатке «радикализма»{224}. Лидер, который, будучи у власти, говорил о себе: «Всё стоящее в философии появилось сначала как ересь, а в политике как мнение меньшинства», — и которого за «ересь» в политике ненавидели собственные коммунистические фундаменталисты, был презрен как человек «без глубоких убеждений» и даже как «ортодоксальный коммунист»{225}. Вера Горбачёва в «социализм с человеческим лицом» порождала упорную идеологическую реакцию, которая также способствовала утверждению мысли о том, что рынок и демократию в Россию принёс Ельцин{226}.
Представление о том, что продемократические меры Горбачёва и другие его реформы были недостаточно радикальны, препятствует пониманию фатальной разницы между его подходом и подходом Ельцина. От Петра I и до Сталина главным методом властных преобразований в России была «революция сверху», которая навязывала болезненные изменения обществу путём государственного принуждения. Если вспомнить историю, то в России всегда было немало тех, кто, приветствуя реформы, отвергал подобные методы «модернизации через катастрофу» за их чрезвычайно высокую цепу, материальную и человеческую, и за то, что они закрепляли за русскими людьми статус подданных государства вместо того, чтобы освободить их и сделать демократическими гражданами. Ельцинские меры начала 1990-х годов, получившие название «шоковая терапия», несмотря на преследуемую им принципиально иную цель, продолжили эту порочную традицию{227}.
Горбачёв же категорически отвергал эту традицию. Он был с самого начала решительно настроен провести страну — впервые в её многовековой истории — через поворотный момент без кровопролития. Перестройка, заявлял он, это «исторический шанс модернизировать страну путём реформ, то есть мирными средствами», процесс «революционный по содержанию, но эволюционный по методам и форме перемен». Это означало, что, инициированное сверху, «дело перестройки» передавалось «в руки народа» путем «демократизации всех сфер жизни советского общества». Известно, какую цену Горбачёв заплатил за выбранную им «демократическую реформацию» (для человека у власти — уже своего рода ересь) как альтернативу русской истории насильственных трансформаций{228}.[84]
В условиях политических и социальных потрясений ельцинских постсоветских 1990-х годов, российские историки и другие интеллектуалы, в отличие от их американских коллег, начали переосмысливать последствия советского распада. Всё больше людей приходило к выводу, что определённая форма горбачёвской перестройки, или «некатастрофичной эволюции», пусть даже без него, была шансом демократизировать и маркетизировать страну менее травматичными и затратными, а значит, более эффективными, методами, чем те, что были выбраны при Ельцине. На эту тему российские историки (и политики) будут спорить еще долгие годы, но судьба демократизации страны показывает, почему некоторые из них уже сейчас убеждены, что подход Горбачёва был «упущенной альтернативой»{229}.[85]
Рассмотрим вкратце «траекторию», как говорят специалисты{230}, четырёх основных компонентов любой демократии, по которой они развивались в России до и после конца Советского Союза в декабре 1991 г.:
Без значительного числа независимых средств массовой информации другие элементы демократии, от честных выборов и механизмов ограничения власти до системы правосудия, не могут существовать. В 1985–86 гг. Горбачёв, в качестве первой важной реформы, ввёл «гласность», что означало постепенное уменьшение официальной цензуры. Результатом стало появление к 1990–91 гг. огромного количества независимых публикаций и, что было более важным для того времени, в значительной мере свободных от цензуры государственных телевидения, радио и газет. Последнее явилось заслугой руководящих усилий Горбачёва, продолжающегося государственного финансирования центральных СМИ и отсутствия других сил, которые могли бы использовать эти инструменты для формирования общественного мнения в своих целях.
Обратный процесс начался после победы Ельцина над ГКЧП в августе и отмены СССР в декабре 1991 г. В обоих случаях им были закрыты несколько оппозиционных газет и восстановлена цензура Кремля на телевидении. Это были временные меры; более продолжительный контроль над постсоветскими российскими СМИ был установлен после вооружённого уничтожения Ельциным российского парламента в 1993 г. и его «приватизационных» указов, сделавших узкую группу людей, известных как «олигархи», собственниками главных богатств страны, в том числе СМИ.
Президентские выборы 1996 г., которые Ельцин едва не проиграл кандидату от Коммунистической партии, ознаменовали конец подлинно свободных и независимых общенациональных СМИ в постсоветской России. Несмотря на то, что некоторый плюрализм и независимый журнализм в СМИ продолжали сохраняться, — что было, в основном, следствием междоусобных войн между их олигархическими владельцами и остаточным эффектом горбачёвской гласности — они неуклонно деградировали. Как позже подчёркивал редактор одного из ведущих перестроечных и постсоветских изданий, «в 1996 г. российская власть и … крупнейшие бизнес-группы … совместно использовали СМИ, в первую очередь, телевидение, для целенаправленного манипулирования поведением избирателей — и добились осязаемого успеха. С этих пор ни власть, ни олигархи уже не выпускали этого оружия из своих рук»{231}.