Сумасбродка - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да разве мы какие-то простушки, ханжи, монашки, скромницы, краснеющие от каждого крепкого словца? У нас нет глупых предрассудков, при нас можно говорить все, и вы это прекрасно знаете.
Наконец назначили вечер, когда Комнацкий должен прийти к Гелиодоре; к тому же времени обещал прибыть и Евлашевский.
Зоня, хотя в последнее время она была занята исключительно собой и ходила грустная и раздраженная, тоже очень хотела увидеть приехавшего и присутствовать при поединке ученых мужей.
Ни один из участников встречи не подумал, однако, о том, кто начнет эту полемику и кто будет ее заключать. Между тем Комнацкий, чего они не знали, скорее избегал дилетантских диспутов на научные темы. Можно было поручиться, что он предпочтет целый вечер болтать о погоде, об уличных происшествиях, о всяких пустяках, чем выступить по научному вопросу в кругу непосвященных.
Евлашевскому полемика также была не на руку, он к ней не был теперь расположен, опасаясь ученого «педанта», то есть человека с логикой и системой, говорящего о вещах, глубоко им изученных; таким образом и Евлашевский не был склонен вызывать джинна из бутылки.
Чтобы не оказаться одиноким среди чужих ему людей, Эвзебий потянул с собой на встречу Эвариста, с которым недавно познакомился, а тот рад был случаю хоть бы издали увидеть Зоню.
В этот вечер пани Гелиодора, неизменно выражавшая свое презрение ко всяким правилам приличия и хорошего тона, сделала небольшие уступки, чтобы не выглядеть слишком провинциальной в глазах гостя.
Обычно она выходила к своим гостям в поношенном, небрежно застегнутом платье, часто даже без чистого воротничка и с потрепанными обшлагами. На этот раз она надела почти совсем новое платье с белоснежными манжетами. Комната была старательно подметена, бесчисленные окурки выброшены в закрытый экраном камин. Старой Агафье было приказано надеть шелковое платье и чистый платок на голову. К чаю приготовили более изысканную, чем обычно, закуску.
Одна только Зоня не пожелала одеться иначе, явилась в будничном платье.
Из кабинета, примыкавшего к гостиной, вынесли в спальню весь нагроможденный там и компрометировавший хозяйку хлам, чтобы сделать помещение просторнее.
До вечера было еще далеко, и всех еще мучил жаркий, палящий день, а Гелиодора с папироской в зубах уже беспокойно ходила по своей маленькой гостиной, которая вскоре должна была стать ареной боевых действий.
Никто однако не приходил, лишь когда стало смеркаться, появились первые студенты, самые молодые и нетерпеливые. Собирались медленно, и как раз те, кто меньше всего интересовал хозяйку.
Зоня вышла не скоро, задумчивая, бледная, молчаливая, с пренебрежительным и рассеянным выражением лица. На несколько заданных ей вопросов она едва соблаговолила ответить. Когда пришел Зориан, которого хозяйка приняла очень холодно, Зоня стала прохаживаться с ним по комнате и перешептываться.
Шелига покорно следовал за девушкой, обращавшейся с ним как со своим рабом, и одновременно так фамильярно, что даже Гелиодора пожимала плечами.
— Наедине делайте что хотите, — нетерпеливо шепнула она своей приятельнице, — но на людях надо держать себя скромнее.
— Какое мне дело до людей, — коротко и зло отрезала Зоня.
В комнате уже было немного молодежи, когда Эварист привел Эвзебия. Пани Гелиодора, хотя ей и говорили о невзрачной его внешности, все же не могла скрыть своего удивления при виде неказистой, скромной фигурки, лишенной какой бы то ни было значительности.
Она тут же завязала с ним разговор и была еще больше удивлена, услышав, как он, заикаясь, говорит самые банальные вещи, так что ни в какой учености его нельзя было заподозрить.
Увидев входящего Эвариста, несчастный Зориан струсил и удрал от Зони. Но та, быстро сообразив, почему он это сделал, догнала его и отчитала, заявив, что хочет, приказывает, чтобы он не обращал никакого внимания на Дорогуба и не отходил от нее ни на шаг.
Избалованное дитя, Шелига явно испытывал страшные муки. Когда Эварист подошел поздороваться с кузиной, он снова попробовал улизнуть, но Зоня во всеуслышание сказала:
— Что вы все убегаете? Стойте и не отходите от меня! Шелига молча повиновался.
Сидевшие на диване и у стола говорили обо всем, что только приходило на ум, — о профессорах, об условиях жизни в Киеве, о некоторых лекциях, о докторантуре, которую должен проходить Комнацкий, но никто не касался вопросов научных и социальных, которые единственно всех интересовали. Ждали «отца».
Иногда кто-нибудь из молодежи пытался открыто завязать спор, но никто на это не откликался. Эвзебий рассказывал хозяйке о красотах Рейна, а студентам — о паломничестве немецких коллег на его берега.
Старая Агафья уже не раз жестами спрашивала хозяйку, не пора ли подавать чай, и, когда Гелиодора сделала ей наконец знак, что можно разносить, в комнату вошел Евлашевский со своим штабом, состоявшим из нескольких самых смелых его последователей. Взоры всех присутствующих обратились на него: он был бледен и старательнее, чем обычно, отводил в сторону свои бегающие глазки, но одет был более тщательно — явно думал о том, как будет выглядеть.
Гелиодора заранее приготовила фразы, которыми она намеревалась представить ученых мужей друг другу. Начала она с молодого, затем прибавила:
— А это пан Евлашевский, наш отец и любимый учитель, наш светоч, о котором вы, пан Комнацкий, не могли не слышать, потому что слава о нем выходит далеко за пределы нашего города.
Комнацкий, пряча улыбку, приветствовал Евлашевского с почтением, а тот что-то бурчал себе под нос, видимо, был не очень доволен рекомендацией Гелиодоры.
Первые минуты неловкости миновали в молчании.
Молодежь окружила обоих мужей и ждала схватки. Евлашевский бросил несколько ничего не значащих фраз и тут же замолк. Эвзебий, раз-другой смерив его взглядом, продолжал разговор с хозяйкой.
Подали чай.
Между тем слушатели пришли, чтобы быть свидетелями поединка, и горячая молодежь с нетерпением ждала… Напрасно.
— Послушай, Зыжицкий, — тихо сказал один из студентов, — до каких же пор? Надо бросить им кость, пускай погрызутся… Евлашевский ведь великий молчальник, пока его не заденут за живое. Ничего не поделаешь, надо нам поднять какой-нибудь вопрос…
С этим все согласились, и молодой Гельмер, подойдя к столику, начал излагать Эвзебию, согласно евангелию от Евлашевского, наиновейшую социальную теорию. Обращаясь все время к своему наставнику, Гельмер особенно напирал на якобы извлеченные из тьмы веков древние славянские права и обычаи новой организации общины, распределения собственности и т. п.
Комнацкий терпеливо слушал и даже изредка подсказывал уже немного запинающемуся Гельмеру отдельные положения из трудов Гастгаузена[5].
Когда Гельмер кончил, наступило молчание. Комнацкий уставился в пол, словно обдумывая сказанное.
— Все это не новые идеи, — наконец произнес он, — каждое общество начинало с общины и прошло через нее, но если бы мы теперь путем умозаключений и теоретических выкладок возвратились к общине, это было бы добровольным отступлением назад к варварству.
Услышав эти слова, Евлашевский слегка покраснел.
— Вы, сударь, надеюсь, признаете, — сухо сказал он, — что теперешние общественные отношения в Европе отнюдь не идеальны и человечество, пришедшее к таким результатам с помощью этой якобы цивилизации, которая себя изжила, имеет право искать чего-то лучшего и на ином пути.
— Человечество во все времена имело право искать средства для улучшения условий своего существования, — возразил Эвзебий, — это его земное предназначение, но незачем повторно идти уже испытанным и избитым путем.
— Вопрос именно в том, — сказал Евлашевский, — исследованы ли эти пути. Каждая нация имеет свое предназначение и должна в своей собственной сокровищнице искать зерно истины; и в нашей сокровищнице есть это зерно… Может быть, старым семенам не хватило времени прорасти.
— А для меня еще вопрос, — вновь возразил Комнацкий, — является ли община только нашим достоянием. Еще в первобытном обществе мы видим общину как нечто переходное и подготовительное.
Евлашевский презрительно скривил губы, окинул насмешливым взглядом собравшихся и замолк.
В комнате стало тихо.
Последнее слово как будто осталось за приезжим, и ни у кого не было охоты вступать с ним в спор, когда вместо Гельмера выступил другой студент и стал страстно доказывать необходимость радикальных перемен, разрушения старого порядка, чтобы очистить поле действий для грядущих поколений.
В своих аргументах он также апеллировал к Евлашевскому, который меж тем выказывал явные признаки нетерпения и недовольства.
Задетый за живое, Комнацкий, видя, что речь идет о символе веры, больше не колебался.