Критика демократии - Лев Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Такое указание Россия пережила в 70-х годах. За исключением Смутного времени, у нас не было испытания более тяжелого. Это не было монгольское иго, вражеское нашествие, бедствие внешнего происхождения, но явление внутреннего, собственного нашего духовного разложения, где
Находишь корень зла в себе самом, И небо обвинить нельзя ни в чем.
* Свободное вето (лат.).
Эта болезнь... к смерти ли? к большей ли славе Божией? Вопрос решается нами самими, нашей способностью понять указание и с ним сообразоваться. Если у нас не хватит смысла даже на это, небо действительно нельзя обвинить ни в чем. Какой-то странной ошибкой, непростительным с точки зрения революционера промахом, какой-то странной, необъяснимой с правительственной точки зрения поблажкой “передовое” “культурное движение” в немного лет было ободрено настолько, что из своих неприступных позиций легальной деятельности вышло в открытое поле. Умолчания всякие:
“с одной стороны, нельзя не допустить, с другой — нельзя не сознаться”, эзоповский язык и клинообразная либеральная логика, где не только простодушный обыватель, но и сам черт ногу сломит, — все это отброшено, выводы делаются прямо, смело, человеческим языком, слово не расходится с делом. Вихрь закрутился со всею силой, какая доступна горсти охваченных им жертв, и в немного лет описывает полный логический круг. Концы соединяются с началами.
Зашумел, закрутил, раздавил что мог — и стих, как будто спрашивая: “Нравится ли вам? Этого ли вы желаете? Или чего-нибудь еще покрупнее? В таком случае продолжайте, господа, а за мной дело не станет. Только заготовляйте мне побольше материалу”.
Стоим и мы и спрашиваем себя: “Этого ли хочет Россия? И на кого ей жаловаться, если она все-таки ничего не поймет, ничего не изменит? В конце концов, нация, желающая существовать, обязана иметь некоторое количество здравого смысла. Если б она не могла понимать даже самых ясных фактов, совершающихся пред ее глазами, разве справедливость не требует, чтобы она очистила свое место в истории для кого-нибудь более способного?”
3
Оставляя будущее будущему, нельзя не сказать, что в настоящем и прошлом самое вредное обстоятельство составляло и составляет не существование и проповедь чистых революционеров, а то, что множество людей для себя и для других выставляет чисто революционную проповедь чем-то совершенно оторванным от общего миросозерцания нашего образованного общества. Это делается иными по действительному непониманию, другими — из желания замаскировать свою собственную пропаганду, третьими — под влиянием оскорбленного патриотического чувства, не способного переварить мысли о всей глубине падения политического смысла в целом огромном слое. При каких бы то ни было побуждениях — это ошибка или ложь, которая выгодна лишь для людей, втихомолку продолжающих выработку революционеров.
Правду, сколь бы ни была она печальна, выгоднее знать и ясно себе представлять.
Поколение 70-х годов кто угодно и как угодно может бранить, не я ему стану противоречить. Но все эти порицания еще в сильнейшей степени будут падать на духовных отцов, воспитателей, создавших поколение 70-х годов, заранее обрекших его на бесплодие и гибель. Это было истинно “поколение, проклятое Богом”, как обмолвился один поэт его. Собственно говоря, оно было до такой степени подготовлено, что чисто революционной пропаганде в нем почти нечего было делать. Потому-то они и шли так легко. Не было бездарности, не способной ее вести, а мало-мальски способный человек торжествовал безусловно повсюду, куда ни являлся.
4
В 1873-1874 годах по всей России разыскивали некоего Дмитрия Рогачева. У следователей он приобрел репутацию знаменитости, и действительно — многих он привел на путь революции. Я, помню, был крайне удивлен, услыхав об этих подвигах: Рогачева я прекрасно знал. Это было добродушнейшее существо, силач, богатырь сложением, но столь, как говорится, прост, столь несведущ, что кружок чайковцев, при всех личных симпатиях к Рогачеву, никак не решился принять его в число своих членов. Кого и в чем мог он убедить? Впоследствии, уже арестованный, он начал писать свои воспоминания и усердно потел над ними. Кое-кто из адвокатов, имевших случай видеть это произведение “знаменитого пропагандиста”, на процессе 193-х удостоившегося места среди пяти “наиболее отличных”, были до жалости разочарованы. Действительно, трудно себе представить что-нибудь более — не говорю уже литературно бездарное, но пустое, без одной искры содержания. Этот человек, исколесивший пол-России, побывавший в разнообразных кружках интеллигенции, в рабочих артелях, среди бурлаков, сектантов и т. д., даже ничего не заметил, не запомнил, как будто он все эти два-три года оставался зарытым в землю.
И он-то десятками “совращал” молодежь! Понятно, что в действительности он никого и ничего не совращал. Он брал готовое. Он был ходячее знамя, около которого сами собирались.
Некто (как видно по рассказу, бывший морской офицер) рассказывает в старом эмигрантском журнале*, и притом очень недурно, сцену своего “совращения”. Известный Суханов (государственный преступник, впоследствии казненный) устроил у себя политическую конференцию. Ораторствовал не менее известный Желябов [1]. Он вполне, не стесняясь, изложил свои планы. “При первых словах: "Мы — террористы-революционеры", — рассказывает очевидец, — все как бы вздрогнули и с недоумением посмотрели друг на друга.
* Вестник “Народной воли”. Т. V. С. 64.
Но потом начали слушать с напряженным вниманием. Беззаботная, довольно веселая компания как бы по мановению волшебного жезла стала похожей на группу заговорщиков. Лица побледнели, глаза разгорались. Когда он кончил, начались оживленные разговоры, строились всевозможные планы самого террористического характера. Если бы в это время вошел посторонний человек, он подумал бы, что попал на сходку рьяных террористов. Он, — восклицает автор, — не поверил бы, что за час до этого все эти, люди частию не думали о политике, частию относились даже с порицанием к террористам”.
Что означает эта сцена? Пересоздал ли оратор этих людей за 1/2 часа? Такой вздор стыдно даже подумать. Автор воспоминаний сам прекрасно объясняет, как он с товарищами “не думали о политике” или “относились с порицанием”. Дело очень просто. “Искренне ненавидя и т. д., — говорит он, — мы не верили в возможность скорого переворота в России; наши желания деятельности сводились к стремлению работать в земстве. Мы мечтали, выйдя в отставку, попасть в земство и посредством него вести борьбу с правительством. В силу революционной партии мы не верили” (с. 61).
Так вот каких “благонамеренных” людей совратил пропагандист! Они не верили в силу и потому собирались стать благонамеренными подавателями оппозиционных адресов! Нашелся ловкий человек, одурманивший на минуту, показавший товар лицом, — и наши “благонамеренные” начинают строить планы “самого террористического характера”. Положа руку на сердце — много ли сделал пропагандист? В нем ли суть или в том и тех, кто воспитал эту молодежь в таком духе, что она немедленно решилась примкнуть к революционному действию, как только поверила, хотя бы и ошибочно, в его возможность?..
И еще к какому действию! В каких его формах и проявлениях!
5
Мое детство не предсказывало, по-видимому, никаких революций. У нас в семье верили в Бога не тем упрощенным лютеранским способом, который я часто вижу теперь, а по-настоящему, по-православному. Для нас существовали и церковь, и таинства. Помню до сих пор то чувство, с которым я молился во время Херувимской, уверенный, что в такую минуту Господь менее всего захочет отказать моей детской мольбе. Я очень любил Россию. За что — не знаю, но я гордился ее громадой, я считал ее первой страной на свете. Смутно, но тепло ощущал я идеал всемогущего Царя, повелителя всего и всех... Таким меня сдавали детские годы на руки общественным влияниям.
Нужно ли рассказывать, как быстро все это рухнуло?
“Дух времени”, впрочем, невольно прокрадывался и в первоначальное воспитание — не в виде того, чему учили, а в том, как учили. В школе, нечего и говорить, он уже царил в то время (1864 — 1870) безраздельно.
В какую-то реакцию старинному “Не рассуждать, повиноваться” нас всех вели по правилу: “Не повиноваться, а рассуждать”. Наши воспитатели решительно не понимали, что первое качество действительно развитого разума есть понимание пределов своей силы и что насколько рассуждение обязательно в этих пределах, настолько оно даже неприлично для умного человека вне их, где именно разум и заставляет просто “повиноваться”, искренно, сознательно подчиняться авторитету.
В наше время не понимали, что рассуждение безрассудное, не соображенное со своими личными или вообще человеческими силами приводит необходимо к сумбуру и даже ничуть не избавляет от подчинения авторитетам; только это подчинение уже бессознательное, подчинение не тому, что мы разумно сознали высшим себя, а тому, что нам умеет польстить, эксплуатировать наши слабые стороны.