Том 3. Публицистические произведения - Федор Тютчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, будет уместным здесь оценить по достоинству и другое обвинение, тысячу раз повторяемое в адрес России, но оттого не более справедливое. Чего только не высказывали для внушения, будто ее влияние главным образом и препятствовало развитию в Германии конституционного строя? Вообще совершенно безрассудно пытаться превратить Россию в последовательного противника той или иной формы правления. И каким образом, о Боже, стала бы она сама собой, как оказывала бы на мир присущее ей огромное влияние при подобной узости понятий! В частном же случае, о котором идет речь, следует по несомненной справедливости отметить, что Россия всегда настойчиво высказывалась за честное поддержание существующих установлений, за неизменное почитание принятых на себя обязательств. По мнению России, весьма вероятно, было бы неосторожным по отношению к самому жизненному интересу Германии, ее единству, предоставить парламентским правам в конституционных государствах Союза такое же распространение, какое они имеют, например, в Англии или во Франции. Если даже и теперь между государствами Союза не всегда легко установить согласие и полное взаимопонимание, требуемое для совместных действий, то такая задача оказалась бы просто неразрешимой в порабощенной, то есть разделенной полудюжиной суверенных парламентских кафедр, Германии. Это одна из тех истин, которую в настоящее время принимают все здравые умы Германии. Вина же России могла заключаться лишь в том, что она уяснила ее на десять лет раньше.
Теперь от внутренних вопросов перейдем к внешней политике. Стоит ли мне вести разговор об Июльской революции и о вероятных последствиях, которые она должна была иметь, но не имела для вашего отечества?* Надо ли говорить вам, что основанием этого взрыва и самой душой движения было прежде всего стремление Франции к громкому реваншу в Европе*, и главным образом к превосходству над вами, ее непреодолимое желание снова получить преобладание на Западе, которым она так долго пользовалась и которое, к ее досаде, вот уже тридцать лет находится в ваших руках? Конечно, я вполне отдаю должное королю французов, удивляюсь его искусности* и желаю ему и его правлению долгой жизни… Но что случилось бы, милостивый государь, если бы всякий раз, когда французское правительство начиная с 1835 года* пыталось обратить свои взоры за пределы Германии, оно не встречало бы постоянно на российском престоле ту же твердость и решимость, ту же сдержанность, то же хладнокровие и в особенности ту же верность при всяком испытании сложившимся союзам и принятым обязательствам?* Если бы оно могло уловить хотя бы малейшие сомнения и колебания, не думаете ли вы, что сам Наполеон мира оказался бы в конце концов не в состоянии постоянно сдерживать трепещущую под его рукой Францию и позволил бы ей плыть по воле волн?…А что бы произошло, если бы он мог рассчитывать на попустительство?..
Я находился в Германии, милостивый государь, когда господин Тьер, уступая, так сказать, инстинктивному влечению, намеревался исполнить казавшееся ему самым простым и естественным, то есть возместить на Германии неудачи своей дипломатии на Востоке.* Я был свидетелем того взрыва, того подлинно национального негодования, какое вызвала среди вас столь наивная дерзость, и рад, что видел это. С тех пор я всегда с большим удовольствием слушал пение Rheinlied*. Но как могло случиться, милостивый государь, что ваша политическая печать, ведающая все на свете, знающая, например, точную цифру взаимных кулачных ударов на границе Пруссии между русскими таможенниками и прусскими контрабандистами*, не ведала, что произошло в то время между дворами Германии и России? Как она могла не знать или не сообщить всем, что при первом же проявлении враждебности со стороны Франции 80 000 русских солдат готовы были идти на помощь вашей подвергшейся угрозе независимости и что еще 200 000 присоединились бы к ним через полтора месяца? И это обстоятельство, милостивый государь, не осталось неизвестным в Париже, и, вероятно, вы согласитесь со мною, что оно, как бы, впрочем, я высоко ни ценил Rheinlied, немало способствовало тому, что старая Марсельеза так скоро отступила перед своей юной соперницей.
Я заговорил о вашей печати. Однако не думайте, милостивый государь, что я неизменно предубежден против немецкой прессы или таю́ обиду на ее неизъяснимое нерасположение к нам. Совсем нет, уверяю вас; я всегда готов отдать должное ее достоинствам и предпочел бы, хотя отчасти, отнести ее ошибки и заблуждения на счет исключительных условий, в которых она существует. Конечно, в вашей периодической печати нет недостатка ни в талантах, ни в идеях, ни даже в патриотизме; во многих отношениях она — законная дочь вашей благородной и великой литературы, возродившей у вас чувство национального самосознания. Чего не хватает вашей печати (порою до ее компрометации), так это политического такта, непосредственного и верного понимания складывающихся обстоятельств, самой среды, в которой она живет. В ее стремлениях и поступках можно заметить еще нечто легкомысленное, непродуманное, словом нравственно безответственное, проистекающее, вероятно, из затянувшейся опеки над ней.
В самом деле, чем, если не нравственной безответственностью, объяснить ту пламенную, слепую, неистовую враждебность к России, которой она предается в течение многих лет? Почему? С какой целью? Для какой выгоды? Похоже ли, чтобы она когда-нибудь серьезно рассматривала, с точки зрения политических интересов Германии, возможные, вероятные последствия своих действий? Спросила ли себя печать всерьез хотя бы раз, не содействовала ли она разрушению самой основы союза, обеспечивающего относительную мощь Германии в Европе, годами с непостижимым упорством силясь обострить, отравить и безвозвратно расстроить взаимное расположение двух стран? Не стремится ли она всеми имеющимися у нее средствами заменить наиболее благоприятную в истории для вашего отечества политическую комбинацию самой пагубной для него? Не напоминает ли вам, милостивый государь, такая резвая опрометчивость одну детскую шалость (за исключением ее невинной стороны) вашего великого Гёте*, столь мило рассказанную в его мемуарах? Помните ли вы тот день, когда маленький Вольфганг, оставшись на время без родителей в отцовском доме, не нашел ничего лучшего, как употребить предоставленный досуг, чтобы бросать в окно попадавшуюся под руку домашнюю утварь, забавляясь и потешаясь шумом разбиваемой о мостовую посуды? Правда, в доме напротив коварный сосед подбадривал и поощрял ребенка продолжать замысловатое времяпрепровождение; а у вас в свое извинение нет даже похожего подстрекательства…
Если бы еще можно было в разливе враждебных криков против России обнаружить разумный и благовидный повод для оправдания такой ненависти! Я знаю, что при необходимости найдутся безумцы, готовые с самым серьезным видом заявить: «Мы обязаны вас ненавидеть; ваши устои, само начало вашей цивилизации противны нам, немцам, людям Запада; у вас не было ни Феодализма, ни Папской Иерархии; вы не пережили войн Священства и Империи, Религиозных войн и даже Инквизиции;* вы не участвовали в Крестовых походах, не знали Рыцарства, четыре столетия назад достигли единства*, которого мы еще ищем; ваш жизненный принцип не дает достаточно свободы индивиду и не допускает разделения и раздробления». Все это так. Однако, будьте справедливы, помешало ли нам все это помогать вам мужественно и честно, когда необходимо было отстоять и отвоевать вашу политическую независимость и национальное бытие? И самое малое, что вы можете теперь сделать, — это признать наше собственное национальное бытие, не правда ли? Будем говорить серьезно, ибо сам предмет заслуживает подобного разговора. Россия готова уважать вашу историческую законность, историческую законность народов Запада. Тридцать лет назад она вместе с вами самоотверженно сражалась за ее восстановление на прежних основаниях. Россия весьма расположена уважать эту законность не только в главном начале, но даже во всех ее крайних следствиях, уклонениях и слабостях. Но и вы, со своей стороны, научитесь уважать нас в нашем единстве и силе.
Возможно, мне возразят, что именно несовершенства нашего общественного устройства, пороки нашей администрации, жизненные условия наших низших слоев и пр. и пр. раздражают общественное мнение против России. Неужели это так? И мне, только что жаловавшемуся на чрезмерное недоброжелательство, не придется ли теперь протестовать против излишней симпатии? Ибо, в конце концов, мы не одни в мире, и если вы на самом деле обладаете избытком человеческого сочувствия, но не в состоянии употребить его у себя и на пользу своих соотечественников, то не справедливее ли поделить его более равномерно между разными народами земли? Увы, все нуждаются в жалости. Взгляните, например, на Англию, что вы о ней скажете? Посмотрите на ее фабричное население, на Ирландию, и, если бы при полном знании вы сумели сравнить две страны и могли взвесить на точных весах злополучные последствия русского варварства и английской* цивилизации, вы, может быть, нашли бы скорее необычным, нежели преувеличенным утверждение одного человека, одинаково чуждого обеим странам*, но основательно их изучившего и заявлявшего с полным убеждением, что «в Соединенном Королевстве существует по меньшей мере миллион человек, много бы выигравших, когда бы их сослали в Сибирь»…