Кунигас - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И госпиталит опять быстро задергал плечами.
— Молодости нужен воздух и движение; я подумываю, не взять ли его с собой, посадить на коня да в поход, в широкий свет, на люди? Изменить образ жизни, устроить в замке одного из комтуров… дать немного свободы?.. — спросил рыцарь.
Монах, слушая, только потряхивал головою.
— Пробуйте, что и как хотите, — сказал он, — из своей аптеки я все, что можно, уже перепробовал. Не думаю, чтобы ему можно было помочь… Сесть на лошадь ему не позволят силы… Жизнь в пограничной крепостце, где денно и нощно надо быть настороже… Какой же это отдых?.. Но, впрочем, я не знаю… — оборвал разговор брат-госпиталит и опять собрался уходить. Но Бернард еще раз удержал его за плащ.
— Как вы думаете? Не угрожает ли болезнь его жизни? — спросил он.
— Если бы он был постарше, — сказал монах, с неудовольствием отодвигаясь от Бернарда, так как торопился, — то легче было бы судить, умрет он или выздоровеет. Но в отроческом возрасте, одаренном одновременно и необычайной выносливостью и неожиданными капризами здоровья, никогда нельзя знать наверное, одержат ли молодые силы верх или угаснут от едва заметного ветерка, как гаснет плохо разгоревшаяся светильня у лампадки.
— А было бы жаль, — пробормотал Бернард, — воспитывали с малолетства… рассчитывали на него…
Брат-госпиталит, мысли которого были далеко, с трудом расслышал последние слова.
— Брат Бернард! — закричал он с силой, как бы не совладев со своей порывистой натурой. — Поверьте мне, я человек старый и видел виды! Бровь не переделать: она напоминает о своих правах. Сколько ни ухаживай за дикой птицей, один конец: как только отворишь окно, и она услышит голоса сородичей… непременно упорхнет.
— А чтобы не упорхнула, ей подрезают крылья! — пробурчал Бернард и еще тише, наклонившись к уху госпиталита, добавил:
— Не проболтался ли кто-нибудь? Не выдал ли тайны его происхождения? Быть этого не может!
И он угрожающе взмахнул рукой.
— Кто? Каким образом? — перебил брат-госпиталит. — Кроме нас немногих, связанных присягою молчать, ни одна живая душа не посвящена в тайну. Ни единая! Никакие догадки не помогут. Юрий сам наравне с прочими уверен, что его ребенком привезли сюда из Германии.
— Так! — возразил Бернард. — А младенческие воспоминания? Престранные бывают порой случаи. А если где-то там, на дне души, у него таится память о детских годах? Неуловимая, как сон?
Госпиталит потряс головой.
— Это стерлось! Столько прошло времени! — сказал он. — Никто не помнит своего младенчества, а он попал к нам почти бессловесным.
— О нет, о нет! — возразил Бернард. — Он уже говорил! А дьявольскую, дикую варварскую речь, на которой он лепетал, едва-едва с большим трудом удалось выбить у него из головы уже впоследствии угрозами и искусным воспитанием.
— Да успокойтесь же, он не помнит ни полслова, — молвил брат госпиталит, — ничего подобного ему не может придти в голову. Причину болезни надо искать в другом. В чем именно? А кто его знает! То тело угнетает душу, то душа тело… а страдают и то и другое вместе. И не знаешь, что лечить, тело или душу? Так они друг с другом связаны!
— Надо рассмотреть, что поражено сильней, душа или тело.
— Так! — усмехнулся брат-госпиталит. — Разве человеческое око может заглянуть так глубоко? Эти бездны доступны только Божией благостыне.
С этими словами госпиталит отошел от дверей часовни, побрякивая связкою ключей, висевшею у пояса, желая дать понять Бернарду, что спешит и что у него много дела.
Брат Бернард, не задерживая спутника, шел с ним рядом. Лазарит, удивленный, оглянулся. Тогда Бернард, заметив изумление на лице госпиталита, объяснил ему.
— Хочу сам повидать юношу. Ничего особенного не случится, если я вместе с вами зайду в больницу.
Госпиталит опять усмехнулся.
— Ведь вам, — сказал он, — всегда и всюду все открыто. Поступайте, как вам кажется лучше.
Из часовни в больницу надо было пройти через другой, лежавший ниже, дворик. Расстояние было порядочное. В тесных проходах среди стен становилось темно, но свет, местами падавший сквозь окна, освещал дорогу.
Бернард шел молча, глубоко задумавшись. Тяжелые мысли не мешали ему как бы нехотя заглядывать по пути в каждые полуоткрытые двери, в каждое освещенное окно, оборачиваться ко всякому прохожему, попадавшемуся навстречу, и пристально к нему присматриваться. Казалось, что он действовал скорее в силу давнишней привычки, нежели ясно выраженной воли, потому что шел он, глубоко погруженный в собственные мысли.
Монах, побуждаемый живостью своей природы, ежеминутно опережал его и должен был соразмерять свой шаг с тяжелой и медленной поступью Бернарда, так как служил ему проводником. Наконец они вошли в сени, из которых вправо открывались двери не в общие палаты, вмещавшие большую часть больных и раненых, а в несколько малых помещений, предназначенных для орденских братьев и начальства.
Вошли. Первая темная комната была пустая; из второй сквозь щели снизу у порога и вверху у притолоки проникал слабый свет. Отец-госпиталит потихоньку отворил дверь и, не входя сам, хотел пропустить вперед Бернарда. Но тот, в свою очередь, предложил ему войти первым.
Госпиталит повиновался.
Маленький, вертлявый человечек вошел в тесную коморку, освещенную лампадой. Кроме постели и небольшого столика, на котором стояла тарелка с нетронутой едой и накрытый кружкой жбан с питьем, в келье помещалась всего-навсего только лавка в глубине окна да пара стенных полок.
Постель, твердая и узкая, была застлана шерстяным одеялом. Поверх него, спустив ноги на пол и обхватив руками голову, сидел юноша, лет так около семнадцати, не по летам высокий, но чрезвычайно истощенный.
Волосы, коротко остриженные, светлые, торчавшие дыбком, взъерошенные, обрамляли довольно красивое лицо. При входе посетителей больной поднял голову. Скорбное выражение его лица невольно возбуждало глубокую жалость. Глаза были ввалившиеся, щеки впалые, губы стиснуты, а лоб наморщен. Затаенное горе придавало красивым чертам юноши привлекательное, но в то же время угрожающее выражение. Из-под опущенных век рвалось наружу лихорадочное нетерпение, досада и признаки внутренней, упорно подавляемой борьбы. Под скромною одеждой, полумонашескою, полу рыцарскою, под платьем, плотно облегавшим тело, ясно выступало сильное сложение, с широкой костью при чрезвычайной худобе и хилости.
Увидев посетителей, юноша невольно нахмурил брови и вскочил, почтительно склонив голову; но зашатался и должен был ухватиться за стол.
Брат Бернард, лицо которого было по природе суровое и строгое, делал напрасные усилия придать ему более мягкое выражение. Полон добрых чувств, он подошел к молодому человеку.
— Что же это? Слышу, что вы все еще хвораете? Нехорошо! Что с вами? Отец Сильвестр не мог мне объяснить!
Юноша, опустив глаза, молчал.
Госпиталит тем временем посмотрел на нетронутую пищу, на неопорожненный жбан с питьем и пожал плечами.
— Не болит ли что-нибудь? — спросил он озабоченно.
— Нет, ничего, — ответил юноша коротко и холодно.
— Что же с вами?
Ответ на второй вопрос заставил себя долго ждать.
— Я бессилен, — молвил наконец с трудом больной.
— Как же случилось, что пропали силы? — продолжал допытываться Бернард.
Тем временем брат-госпиталит, стоя у стола, машинально и нетерпеливо барабанил по нему пальцами и глядел в потолок, всем видом своим показывая, что не верит в пользу расспросов и не придает им ни малейшего значения.
— Не знаю! — тихо пробормотал больной, вздыхая.
На этом, казалось, разговор должен был окончиться, так как юноша не проявлял ни малейшего желания быть откровенным, а Бернард не умел снискать его доверия. Что касается брата-госпиталита, то у него не было желания помочь Бернарду.
Все молчали. Бернард, задумавшись, счел за лучшее окончить разговор нравоучением:
— Надобно, дитя мое, — сказал он, — молиться Богу и Пресвятой Матери Его, чтобы они, по благости своей, восстановили твои силы! И сам ты также должен бороться с упадком сил, стряхнуть с себя безволие, стараться не падать духом. Враг рода человеческого расставляет сети и душе, и телу человека. Молитва отгоняет его козни.
Во время этой речи юноша стоял недвижно, по-прежнему опустив глазами не было заметно, чтобы слова Бернарда произвели какое-либо впечатление. Он был, как каменный, и только дрожь, пробегавшая по телу, свидетельствовала о напряжении души. Нравоучение он принял молча. Бернард долго смотрел на него испытующим взглядом, но также молча. А брат-госпиталит добавил:
— Не хочется ли тебе чего-нибудь? К чему у тебя охота? Говори. Выпить или съесть? Природа людям так же, как и животным, подсказывает порой спасительные, инстинктивные желания.