Несколько мыслей о «евразийстве» Н. С. Трубецког - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут же критический вопрос: существует ли единство романо-германской цивилизации в таком градусе неоспоримости, как это виделось Трубецкому? Южная Италия, Сицилия, Испания — края романские, но вправду ли это намного больше несомненная Европа, чем Россия, или тут надобно сочинить термин «Еврафрика»? Старые города Европы прямо-таки переполнены шуточками насчет того, где именно начинается не-Европа. В Вене я слыхал, что то ли Азия, то ли Балканы начинаются сразу, как пройти Шварценбергплатц (площадь, вплотную прилегающая к старому городу с юга и чуть-чуть с востока). В Кёльне меня научили тезису куда более радикальному — что «Сибирь» начинается сразу за Рейном. (Кто чувствует немецкую историю, найдет, что эта шутка не так уж бессмысленна: Рейн и вправду граница цивилизаций, католические города вроде Кёльна, Бонна или Аахена не по одному только конфессиональному признаку отделены от протестантской восточной неметчины, и недaром Мартин Лютер — явление сугубо восточногерманское, как это и отмечалось, помнится, во времена ГДР профессиональным фольклором тамошних историков, за пивом рассуждавших насчет того, что ведь великий реформатор ну ни разу не ступил на территорию ФРГ, вот уж сознательность!) А Бердяев без всяких шуток заверял, что дистанция между русской и немецкой культурами меньше, чем между немецкой и французской[11]. Не торопясь безоговорочно соглашаться с Бердяевым, поскольку у нас едва ли есть приборы для измерения и сопоставления таких умопостигаемых дистанций, признаем, что в его словах тоже есть смысл, заслуживающий быть принятым во внимание.
Трубецкой так суммировал смысл своей книги «Европа и человечество» в письме Р. Якобсону от 7 марта 1921 года: «Понять <...> что все народы и культуры равноценны, что высших и низших нет, — вот всё, что требует моя книга от читателя». В самой книге мы читаем: «Момент оценки должен быть раз и навсегда изгнан из этнологии и истории культуры, как и вообще из всех эволюционных наук, ибо оценка всегда основана на эгоцентризме. Нет высших и низших. Есть только похожие и непохожие...»[12]
Нужно отдать должное Трубецкому — он уловил тему, которой суждено было оказаться под конец века и тысячелетия в самом центре злободневнейших споров, идущих по всему земному шару, но в особенности, разумеется, в центрах западной цивилизации, и обнажающих интересную внутреннюю антиномию современного демократического дискурса, который не может отказаться ни от аксиомы равноценности всех культур, защищаемой в наше время параюридическими процедурами political correctness, ни от императива распространения на весь глобализующийся мир системы ценностей, выработанных все-таки именно на «Западе». Если в первой главе «Европы и человечества» высказано энергичное сомнение в самой возможности существования европейцев, которые считали бы культуру так называемыхдикарей равноценнойромано-германской культуре, то сегодня Трубецкому пришлось бы в преизобилии встречать таких европейцев, мотивом которых является, правда, не столько реальная или хотя бы сентиментальная любовь к экзотическим культурам, сколько мстительный аффект «сердитых молодых людей» по отношению ко всему своему — к собственным родителям, учителям, вообще «старшим»[13]; при этом кто-то среди равных оказывается, как водится, более равным, чем остальные, но это, как правило, отнюдь не «всеромано-германская» культурная традиция по Трубецкому, а просто сами господа уравнители. Разумеется, это дает шанс впустить с заднего хода иэгоцентризм «Запада». Однако здесь интересны не случаи лицемерия, а проявления вполне подлинного внутреннего несогласия современной демократической идеологии с самой собой, ее, как я только что сказал, глубоко укорененной антиномии. Имеющие хождение в западном дискурсе модные шуточки насчет«мульти-культи» (принципа «мультикультурности») — едва ли не прикрытие некоторой беспомощности перед лицом этой антиномии. Но я намерен говорить не об этом. Едва ли хоть один разумный человек станет сегодня безоговорочно настаивать на том, что какая-то культура непререкаемо и во всех отношениях «выше» другой. Но совершенно очевидно по крайней мере, что одна культура может быть и бывает конкурентоспособнее и в этом смысле «сильнее» другой; сильнее именнокак культура, помимо действия каких-либо внекультурных факторов, очень часто вопреки их действию. Кто-то обучен на языке своей культуры отвечать на вопросы, которые задаю ему я, и задавать мне вопросы, на которые моя культура не научает меня ответить; и я пасую — не перед ним, а перед его культурой; и если даже, оправясь от поражения, я готовлю ему отповедь, то уже в его системе понятий. Этот момент конкуренции культур жизненно важен, и должен быть каждый момент принимаем во внимание. Невозможно поставить культуры в условия, при которых их соперничество было бы исключено надолго, тем паче — навсегда; скажем, японская цивилизация была предохранена от такого соперничества изоляционистской политикой сёгунов на несколько веков, но ведь и этому настал неизбежный конец.
Важно, что далеко не всегда вытеснение автохтонных ценностей и принятие ценностей другой культуры бывает связано с государственным принуждением или с идеологической мотивацией. Для Трубецкого вполне естественно сосредоточивать внимание на ситуациях, когда это было так. Здесь удобный пример — классический колониализм, во времена Трубецкого очень сильный. «Когда европейцы встречаются с каким-нибудь неромано-германским народом, они подвозят к нему свои товары и пушки. Если народ не окажет им сопротивления, европейцы завоюют его, сделают своей колонией и европеизируют насильственно» («Европа и человечество»)[14]. Другой эффектный пример — идеология государственно проектируемой и проводимой полицейскими мерами европеизации в петровской и послепетровской России. «Новая идеология была идеологией чистого империализма и правительственного культуртрегерства, насильственного насаждения иноземной цивилизации внутри страны в соединении с завоевательским задором против иностранных держав вовне страны» («Наследие Чингисхана»)[15]. Трубецкой даже позволяет себе морализаторские выпады против сподвижников Петра: «Знаменитые „птенцы гнезда Петрова” были большею частью отъявленными мошенниками и проходимцами, воровавшими несравненно больше прежних приказных. То обстоятельство, что, как с грустью отмечают русские историки, „у Петра не нашлось достойных преемников”, было вовсе не случайно: действительно — достойные русские люди и не могли примкнуть к Петру»[16]. Не вступая в спор с Трубецким относительно человеческих качеств деятелей петровских реформ, отметим, что на несколько десятилетий позже Ломоносов, которого не так просто морально дезавуировать, — безусловный, страстный до несносной горячности приверженец петровских реформ, и притом не только в официозных проявлениях своей Музы, а даже, по преимуществу, в таких «потаенных» стихах, как «Гимн бороде». Вполне очевидно, что Трубецкой имел все основания говорить о полицейском, подневольном характере дела Петра; чего уж, если более века спустя, в конце царствования Николая I, славянофилы, вздумавшие отращивать бороды, еще сталкивались с действием циркуляров относительно обязанности отставного офицера Российской армии брить бороду. Однако есть и совсем другие примеры мощного воздействия одной культуры на другую, решительно не похожие на то, о чем говорит Трубецкой.
Вот один из них. Древний Рим, как известно, силой оружия завоевал Грецию; римская государственная идеология возводила mores maiorum («нравы предков») в ранг высшей ценности и стремилась сделать смешными «маленьких греков» (graeculi), — однако греческая культура в силу своего превосходства заставила Рим добровольно принять ее парадигмы. А ведь у римской республики не было амплуа государя-реформатора, сравнимого с нашим Петром, — все произошло само собой. Римлянин Гораций нашел для этого запоминающееся выражение: «Graecia capta ferum victorem cepit» (Ep. II, 1, 156),«плененная Греция взяла в плен дикого победителя»[17]. Тут не было даже практических мотивов для переимчивости, воздействовавших на Петра, — в практических делах, начиная с организации армии, государства и хозяйства, римляне побивали греков. Но вот в сфере культуры как таковой влияние Греции было совершенно непреодолимо. Это оказалось возможным прежде всего благодаря новой технике мышления, разработанной греками со времен софистов на путях логической, философской и риторической рефлексии[18]. (Еще больше поражает воображение рецепция той же мыслительной техники в аристотелизме арабов.) Можно иметь самые благородные мотивы к тому, чтобы вместе с Трубецким настаивать на равноценности всех культур, на принципиальной невозможности для культуры иметь какое-либо превосходство над другой культурой; можно, исходя из таких предпосылок, утверждать, что автохтонная культура древнейших римлян была ничем не слабее греческой — и даже сильнее, ибо подлиннее, чем римские подражания греческим образцам; но историческая реальность останется такой, какова она есть. Ибо новые технические парадигмы и приемы заразительны, их перенимают прежде, чем кто-либо поймет, что, собственно, происходит. Рецепция идет спонтанно, без чьего-либо «волевого» решения.