Индийская красавица - Жозана Дюранто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она говорила:
— Право же, Жан, ты слишком умен, чтоб тащиться на ярмарку, как эта вульгарная толпа! Тебе, полагаю, не доставит радости, если тебя увидят на карусели вместе с толстяком Бедаром и этой гусыней Леони!
Мальчик проникался чувством собственного достоинства и чаще всего отказывался от притягательных миражей цирка и зверинца.
Маленькой, прямой, хрупкой Маргерит не пришлось долго ждать, чтобы все три сына переросли ее на целую голову. Вскоре она уже не доставала им даже до плеча. В своем строгом английском платье с юбкой в складку и воротничком под горло, в шляпке канотье, прямо сидевшей на голове, она гордо шагала между ними, сознавая, что неустрашимое мужество возвышает ее над мальчиками, и ширя шаг на неизменных воскресных прогулках, уклониться от которых не могло прийти даже в голову ни одному из них.
Чем больше росли дети, тем больше требовалось ей сил. Ибо посягательства внешнего мира на каждого из них тоже росли. Просто ужас, до чего настойчивым становился враг. Приходилось удвоить бдительность, чтобы не позволить захватить себя врасплох. Маргерит рассталась со своим постом в деревне, весьма скромным. Она получила назначенье в Пуатье — продвижение по службе, разумеется, вполне заслуженное. Но тут, в городе, опасность грозила отовсюду. На братьев была возложена охрана Шарлотты, к ней никто не мог приблизиться. Но самих мальчиков приглашали в гости. Они привлекали, без всяких, конечно, усилий со своей стороны, симпатии сомнительных личностей. Как-то одного из них позвал к обеду его одноклассник, богатый и вдобавок католик. «Но мы вовсе не нуждаемся в этих людях! Его отец торговец. Какой-нибудь бакалейщик, наверно. Неужели ты примешь приглашение — на которое мы не можем ответить тем же — к какому-то невежде, который неспособен тебя оценить и будет обращаться с тобой, как с нищим? Возможно, у него за столом еще окажется кюре! Ну, нет!» Другой раз сына пригласил мальчик, имевший трех сестер: «Ты что, не видишь, что это семейство хочет пристроить своих уродин?»
Детям Маргерит не оставалось ничего другого, как отказываться. Они прослыли неприступными. Когда раздавался звонок у ворот их сада на улице Франклина в Пуатье, все разбегались и каждый запирался в своей комнате.
Маргерит храбро шла открывать. И если звонил не пастор, сухо отвечала, что дома никого нет, захлопывая калитку под носом посетителя.
Сад на улице Франклина был полон первозданных чудес. Высокую стену оплетал вьюнок с синими, огромными, как тарелки, цветами. Младшие самостоятельно возделывали редиску и бобы. Был здесь также погреб-грот, выдолбленный в скале, чудесно прохладный, где остужали бутылки и хранили в подвесном шкафчике остатки от обеда.
Однажды, когда Маргерит стирала в большом тазу посреди сада, раздался звонок. Ей было жарко, волосы растрепались. Меж тем это оказался сам генеральный инспектор, который, перед тем как вернуться в Париж вечерним поездом, счел необходимым зайти, чтобы ее поприветствовать и поздравить! Господин генеральный инспектор, еженедельно публиковавший в «Фигаро» статьи в защиту французского языка… Маргерит так и осталась навсегда безутешной, что приняла его, как простая домашняя хозяйка, в фартуке, с мокрыми руками, с каплями пота на лбу. Какое недостойное представление вынес он о ней, безукоризненной…
Домашним хозяйством она, однако, старалась заниматься как можно меньше, привив своим дочерям пренебрежение к этим низким заботам, неизбежным по необходимости. Шарлотта не могла вымыть посуду, не кокнув хотя бы одну кружку. Она гордилась нулем по рукоделию, который неизменно получала от разъяренного учителя, презираемого ею. «Мы не работники физического труда!»
К тому же не хватало времени. Теперь, когда у Маргерит появилось некое подобие письменного стола, посуда после еды убиралась редко. За ужином каждый находил на своем месте тарелку, послужившую в обед. Маргерит гордилась этой своего рода семейной богемой. Разумеется, такой образ жизни был весьма далек от предписаний гигиены, которые она сама внушала на уроках: но она убедила себя, что правила, годные для учеников, к ней не относятся. От себя она требовала гораздо большего, нежели предписано, — и с этими же требованиями подходила к своим детям. Это избавляло их от строгого соблюдения установлений, необходимых и достаточных для простых смертных.
Зато она сумела привить своим детям ту любовь к хорошим писателям, которую искренне старалась внушить школьным воспитанникам. Ее обыденная речь в кругу семьи была уснащена цитатами, которые никогда не могли ей прискучить. Мольер и Лафонтен неусыпно бодрствовали подле нее. Слушая, следовало не упускать в ее речи кавычек, отмечаемых легкой паузой и сообщнической улыбкой. Иногда вставлял свое слово также Корнель или Расин, — но в этих случаях нередко надлежало правильно истолковать цитату, произносившуюся чуть слишком приподнято, с некоторым намеком на пародию. Если только это не был Расин «Сутяг» и Корнель «Лжеца». Ибо Маргерит отнюдь не относилась к жизни трагически. Романтики, которых она отлично знала, ее несколько отталкивали. Если она что и любила у Гюго, — так это буффонаду, а у Мюссе — сарказм. Патетичный Виньи вызывал у нее скуку. Она обожала Перро, — знала наизусть целые страницы и читала так, точно «Сказки» были Священным писанием.
Если вечером после ужина ей не нужно было править тетради, она обыкновенно распределяла между детьми роли и книжечки комедий Мольера. Чтение вслух стало семейной традицией. Маргерит была убеждена, что научиться хорошо читать глазами можно, только научившись так же хорошо воспринимать на слух. Она испепеляла взором копушу, рассеянного, который пропускал свою реплику, или негодника, который плохо ее произнес. Загубленную сцену начинали сначала. Маргерит стремилась довести эти чтения за столом без костюмов до полного совершенства. И нередко они его почти достигали, до такой степени понаторело семейство в подобного рода упражнениях. Иногда актеры прерывали чтение, чтобы стать собственной публикой и посмеяться острому словцу. Они только что не аплодировали самим себе. В такие вечера, когда каждый старался показать, на что он способен, Маргерит ликовала. Элен и Рене, слишком еще маленькие, как считалось, чтобы играть вместе с остальными, внимательно слушали и восхищались. Так классический театр, для многих оставшийся дурным воспоминанием о принудительных маршах школьной программы, стал в доме на улице Франклина частью семейного фольклора. Так классический театр сделался, в полном смысле слова, материнским, подобно самому французскому языку, лучшим образцом, прославлением, квинтэссенцией которого этот театр является.
В такие вечера на улице Франклина ложились поздно. И каждый засыпал, мечтая о том, что когда-нибудь увидит спектакли Театра французской комедии в Париже. Иногда, вырвавшись из объятий Мольера, Франк и Жан охотно читали стихи. Их приводил в восторг Эдмон Ростан. Они декламировали тираду о носе или сонет о поединке из «Сирано де Бержерака» с прелестным пылом и чуть заметной юношеской напыщенностью. Маргерит улыбалась. Эмиль и Шарлотта, усидчивые и робкие тугодумы, старались уклониться от такого рода рискованных выступлений. Зато они пытались блеснуть в письменных работах, вылизывая свои французские сочинения, изобиловавшие цитатами, столь дорогими материнскому стилю, но где — увы! — не было и следа язвительности, юмора, самобытности, придававших прелесть речам Маргерит. Отличные ученики, они оба не проявляли никаких особых талантов. С Жаном все обстояло как раз наоборот: несмотря на свою одаренность, учеником он был средним. Не склонный к усидчивым занятиям, он походил не столько на своих родных братьев и сестер, сколько на своего кузена Жака, хотя встречался с этим последним только в коридорах старого лицея. Маргерит держалась в стороне от родственников и не общалась даже со своей сестрой Луизой и племянниками Жаком и Марианной. Она осуждала высокомерие Жака и пыталась убедить детей, что он всех их презирает. Точно так же, как, безусловно, их презирала кузина Марианна, которая, на самом деле, будучи столь же близорукой, сколь робкой, никогда и ни с кем не здоровалась и молча проходила мимо, прямая, высоко неся голову с востроносым личиком и тяжелой короной темных волос.
Тема «презрения» вообще играла на улице Франклина важную роль, основополагающую роль в установлении социальных отношений. Мысль, что можно оказаться в положении человека, «презираемого» другими, была нестерпима, но зато к себе самим питали «презрение» нередко. Конечно, презрение презрению рознь, существовали градации презрения, различавшиеся между собой оттенками. Но, огрубляя, можно сказать, что племя презирало по различным причинам всех, кто в него не входил: тех, кто подразумевался под расплывчатым понятием «посторонних». Среди живых посторонних (ибо всех великих покойников в доме высоко чтили) только некоторые интеллигенты не подпадали, в порядке исключения, под это всеобщее презрение: преподаватели, врач, пастор. Все остальные вызывали усмешку. С людьми простыми, скромными, «неграмотными» не о чем было разговаривать. Не приходилось также относиться с почтением к «людям физического труда» или «торговцам». К классу «людей физического труда» причислялись также, например, инженеры. Особенно ненавистной породой представлялись «торговцы», если к ним можно было приклеить эпитет «разбогатевшие». Презирали евреев, католиков и атеистов. Презирали также всех людей, которые «обращают на себя внимание». Смеяться на улице, одеваться в красное, жестикулировать или громко разговаривать на людях считалось признаком непростительной вульгарности. Себе самому семейство не отказывало в праве покричать: когда все собирались за домашним столом, никто подчас никого не слышал, настолько каждый старался перекрыть общий гул голосов. Но это происходило без нескромных свидетелей, в укрытии, в неприкосновенном убежище, в недоступной крепости, которую представляли собой дом и сад на улице Франклина. На людях племя почти что «обращало на себя внимание» своими стараниями стушеваться: говорили только шепотом, на ухо друг другу, прикрывая рот рукой, а если не могли сдержать смех, то смеялись тихонько, про себя, сообщнически переглядываясь блестящими глазами. Двоих младших, как старшие братья и сестры, так и мать, резко одергивали, приобщая их к правилам приличий. Вне дома — никаких выходок, никакого шума. Те старались изо всех сил, но при самом ничтожном отклонении от норм благопристойности их испепеляли взгляды всего семейства.