Облдрама - Александр Кириллов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно, после двухсотого спектакля, разгримировываясь перед зеркалом, он снова увидел себя как в первый раз – холод пополз по спине. Не успел он понять, что случилось, как тут же вспомнился тот день, когда он пережил на сцене этот ужасный стыд.
Сколько лет было отдано, сколько усилий потрачено. Собственная жизнь безжалостно перемалывалась им в сыгранных ролях, а он опять «мало-помалу скатывался к рутине»… Театр – прокрустово ложе, в котором никогда нет места тебе подлинному и всегда наготове острейший секач. Нет больше иллюзий, нет куража, нет прежних амбиций, нет сил. Он наказан – как «старуха» у разбитого зеркала.
Москва жалила в сердце памятными местами, жгла и навевала «сон золотой». Он замерз и устал, блуждая московскими переулками, «где он страдал, где он любил, где сердце он похоронил», – бормотал он посинелыми губами. И всё ему казалось, что они идут навстречу друг другу: тот Троицкий и нынешний. И, проходя мимо, нынешний оглядывается и с любопытством смотрит себе в спину.
Только ранней весной Москва становилась той прежней, которую он любил, особенно вечерами. Мягчел воздух. На всём ощущался налет оттепели, проглядывало что-то домашнее и неспешное в облике домов и прохожих. Ранней весной Москва чем-то напоминала Петербург, где Троицкий обосновался в одном из именитых театров.
Торопясь на вечерний спектакль, Троицкий протискивался в толпе зрителей, медленно заполнявших вестибюль. Его узнавали, просили автограф. Ему повезло, он не остался на обочине, когда театры после известных событий, связанных с «перестройкой», впали в кóму. Он продержался, и ему снова стали предлагать роли в кино. Троицкий тщился объять необъятное, всюду поспеть, соглашался там, где хорошо платили, игнорируя только рекламные ролики – из принципа.
Занятый во втором акте, он не торопился. Миновав фойе, он с вожделением думал о закулисном буфете, где всегда предложат сочную котлету по-киевски и горячий кофе. Её лицо Троицкий узнал не сразу, вернее, узнал-то он сразу, но спросил себя: кто это? «Инна, – сам себе ответил он в растерянности, поднимаясь в гримёрку. – Инна? Здесь? На спектакле?» Настроение упало, сердце наоборот подскочило. Конечно, это была она, но что-то неудержимо повлекло его прочь – не давая опомниться, остановиться и осознать, что это – она. Троицкий так бежал, что совсем забыл о буфете. Бежал не от неё – от себя любимого. «Противно, стыдно», – отмахнулся он от кого-то, кто толкал его в спину, чтоб он не оборачивался. «А разве она не изменилась?» Но тому, кто затолкал Троицкого в гримерку, было всё равно – какая она. Неприятней всего было прочесть в её глазах, – каким стал он?
Троицкий подошел к зеркалу: постарел, погрузнел, начесывал на макушку волосы. Он раздумывал, спрашивая: ему хочется её видеть? Было любопытно, но и страшно, тоскливо. Спектакль, в котором он играл, показался ему старым и провинциальным, будто работал он не в петербургском театре, а в каком-то задрыщенском. «Стоило так шуметь когда-то», – подумает Инна, увидев его на сцене.
Троицкий вдруг оттолкнул от себя стул. «Неврастеник, всё у тебя хорошо. Ты успешный, востребованный, обеспеченный артист. Тебя узнают, ты нравишься публике. Тебя продолжают снимать в кино, даже предлагают стать лицом какого-то „Страха“ (Спустившись в фойе, он заглянул в зал, в буфет.), твое фото мелькает на светских тусовках»…
Стройная немолодая женщина расплачивалась у буфетной стойки. Её фигура в зеленом вязаном платье была видна ему со спины. Она присела за стол, с торопливой предосторожностью поставив чашечку с кофе, и взглянула в его сторону. Лицо усталое, волосы крашеные, губы еще красивые, зелёные глаза – их выражение неуловимое: и смотрят они на тебя, и не видят, и погружаешься в них взглядом, и промахиваешься мимо.
Собравшись с духом, Троицкий двинулся к ней, улыбаясь и приглаживая слегка поредевшие светло-русые волосы. Инна взволнованно смотрела на него всё теми же опойными глазами, блестевшими издали, будто в них стояли слезы.
– Ты меня не узнала?
– Здравствуйте, Сережа.
– А мне показалось – не узнала. Я сильно изменился?
На её скованном улыбкой лице чуть приподнялась бровь.
– Что тогда говорить обо мне?
Она скользнула рукой по туго стянутым волосам, собранным на затылке в пучок, и усмехнулась. Всё в ней было как обычно, но морщинки на лице стали глубже, движения сделались плавными, степенными.
– Я вас поздравляю, Сережа, вы в таком театре работаете. И звание у вас. – И предупреждая его вопрос: – А я так и не получила. Ничего у меня с этим не вышло, но я не тужу.
– Инна…
– Я здесь в командировке. Детей у нас нет. Так что могу себе позволить. Я теперь живу далеко. Нам пришлось уехать из Н-ска, сам понимаешь… Дима боится теперь длительных поездок, так что езжу одна…
Она опять говорила ему «ты», как много лет назад, и это было приятно.
– Я не жалею, что мы уехали. Ни о чем не жалею. Только, когда смотрю хороший спектакль – сердце болит, сыграть в нём хочется.
Она допила кофе и они вернулись в фойе.
– Ну, а ты доволен?
– Вполне. Работы много. Есть интересная.
Усевшись на кушетку, Инна по привычке уперлась в пол каблучком и машинально повертывала носком влево-вправо. Туфли на ней были легкие, с тонкими ремешками. «Еще каблук сломает», – подумал Троицкий, глядя, как Инна ввинчивает его в пол.
– В прошлом году квартиру получил в Питере. Теперь живу по-царски: у самого парка, в тридцати шагах озеро, лебеди… и, главное, метро под боком.
– А у нас в театре медвежонок жил всю зиму, – похвасталась Инна. – Чудо, какой он! Перед спектаклем бродит по гримеркам – хитрец – знает, что у каждого для него обязательно что-то припасено. Люди у нас хорошие, таких нигде нет.
В паузах они улыбались, будто извиняясь за неловкое молчание.
– Олег? – растерялся Троицкий. – Ездил, ставил где-то. Характер у него… сама знаешь, не дипломат. А это не любят.
– Ставил?
– Сейчас мог бы театр свой открыть, были бы деньги. Я его ненавидел одно время… Помню, до полуночи гонял нас с Сашей… кстати, она из Н-ска, ты её по кино знаешь, «звезда»… гонял он нас по сцене навстречу друг другу – всё добивался, чтобы мы на расстоянии, представляешь… «не дотрагивайтесь руками, проходите мимо, – кричал нам, – мне нужно, чтобы здесь в зале мы ощутили тепло ваших рук, которым вы обменялись между собой»… Да, вот так… Всё, что от него осталось, так это тепло от наших репетиций. Сгорел Олег. В Москве ставить не давали, пил, глотал «элениум», запивал портвейном…
– Кого я видела? – Инна пожала плечами. – Как уехала, ни с кем не виделась. Олю Уфимцеву, помнишь, жену главного? Ушла она от него, развелась. Вот Оля – человек. А тот: укатил, говорят, куда-то с Пашей… искать единомышленников.
– Захарыч наш в Дании, представляешь?.. Кафедру получил или даже целый институт… А что ты так смотришь? Не веришь?.. Я что-то перепутал? Ну да, ты его, конечно, не знаешь, извини, он из другой оперы.
Дали третий звонок.
– Кажется, мне надо идти, – поднялась Инна.
Троицкий проводил её до зрительного зала, уже ничего не испытывая к этой, будто посторонней ему женщине, точно это была не Ланская.
– Ты, как всегда, конечно, перед театром поесть не успела. Приглашаю на ужин. Здесь, напротив, есть маленькое кафе «Артистическое». Там у меня свои люди. Свободный столик без проблем, идет?
Инна смеялась – открыто, как ребёнок.
– Ты прав, ужасно есть хочу. Если не умру тут голодной смертью, то веди меня в твоё артистическое кафе. Ну, я в зал, а ты куда?
– Посижу с тобой минутку, давно спектакль не видел.
В полутьме, когда открылся занавес, Инна оживилась. Она с благодарностью взглянула на Троицкого, будто тот специально для неё соорудил в центре Москвы театр и преподнес ей в качестве подарка. Тут-то всё и началось. Он смотрел на старый спектакль, отстранено, будто впервые, и ничего не понимал. Все играли бойко, залихватски, с нескрываемой иронией над собой, текстом, спектаклем и даже театром вообще. Импровизация оборачивалась нелепой фразой, когда все чувствуют её нелепость, но уже не могут остановиться, и вынуждены, спасая положение, иронизировать теперь по всякому поводу. «Господи, что я буду делать во втором акте?» Он косил глазом на Инну, но по её лицу нельзя было ничего разобрать. «Да, не думал, что увижу такое, – зашептал он ей на ухо. – Случались, конечно, слабые спектакли, но…» Сам-то он давно уже не бывал в других театрах. Как всё изменилось: спектакли, публика. На сцене изгалялись как только могли, в зале хрумкали попкорном и лениво посмеивались. «А-а, вот в чем дело, – снова припал он к уху Инны, – мы шли на спектакли как члены тайного общества на сходку: выговориться, убедиться, что понимаем друг друга, пережить катарсис общей тайны, смешно, правда? Помнишь, „Альтонского узника“, или „Старшую сестру“, когда она бьет локтем стекла в чужих окнах. Или „Месяц в деревне“, когда в финале молниеносно растаскивались декорации и монтировщик пытался вырвать у Натальи Петровны бумажного змея – жалкий реквизит, который она прижимала к груди как последнюю надежду… и чтобы это значило? Или мяч, летящий в финале в зал в „Счастливых днях несчастливого человека“ – спасательный круг, брошенный в море одиночества, и все это понимали, помнишь?.. – продолжал лихорадочно нашептывать ей Троицкий, – будто все мы были связаны кровной местью и ждали развязки… Зал и сцена – как натянутая тетива».