Дивная книга истин - Сара Уинман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова, отягощенная бременем имени, прошептала Дивния, освобождая дитя от пут.
Мира – так назвали девочку. А с подобными вещами не шутят. Да и не до шуток было, что и говорить.
Прежняя жизнь так и не возвратилась в деревню, как не возвратились и те, кто ушел из нее на войну. Один только Симеон Рандл вернулся к своей новоявленной сестренке Мире, неся на плечах груз пережитых кошмаров. И как-то поутру селяне увидели его перед церковью в устье реки. Он был с ног до головы вымазан в иле и собственном дерьме и махал белым платком здоровенному раку-отшельнику.
Изо рта его вываливался язык, распухший до размеров домашней тапочки, и он вопил: Я штаюсь! Я штаюсь! Я штаюсь! – а потом, у порога церкви, повернул отцовский дробовик дулом к себе и выстрелом напрочь выбил из груди свое сердце. Во всяком случае, так рассказывали очевидцы.
Люди замерли с разинутыми ртами – а двое так и вовсе упали в обморок, – когда сердце шмякнулось о церковную дверь, оставив на ней кровавую кляксу причудливой формы. Тут новый проповедник опомнился и завопил, что видит в этом происки Сатаны. К несчастью, его опрометчивое заявление было с готовностью подхвачено прихожанами и на быстрых крыльях сплетен разнеслось по округе, в результате чего на Сент-Офер легло клеймо проклятия, полностью избавиться от которого не помогла и долгожданная электрификация деревни в 1936 году.
А ведь место было неплохое, не хуже многих других. Но на справедливую оценку рассчитывать уже не приходилось. Тем временем приливы здесь как будто становились все выше, туманы сгущались, растения ускоряли свой рост, – казалось, сама природа таким манером пытается исправить недоразумение или хотя бы сделать его менее заметным. Однако чувство нависающего над Сент-Офером проклятия сохранялось, и люди понемногу покидали деревню: семья за семьей, как шарики бинго, вынимаемые из шляпы. Большинство переезжало в соседние поселения, огни которых сейчас мерцали вдали под низким осенним небом.
Дивния в последний раз оглядела дорогу, дабы убедиться, что нечто неведомое, однако ею ожидаемое не проскользнуло мимо. Ветер сменил направление и теперь уносил тучи от берега. Подняв лампу повыше, она вернулась к мемориальному кресту и водоразборной колонке, а оттуда пошла через луг, на котором когда-то пасла свою корову. Температура падала, трава под ногами была мокрой, и она подумала, что к утру луг впервые в этом сезоне покроется инеем. Впереди темнел лес; она осторожно замедлила шаг, спускаясь к реке через заросли кленов, орешника и каштанов. Было время отлива. Дивния почувствовала солоноватый запах ила – ее любимый запах (она верила, что точно так же пахнет ее собственная кровь). Она решила набрать побольше мидий и потушить их на сковороде над костром, который прожжет крохотную дырочку в безбрежной тьме ночи. Рот ее наполнился слюной. В следующий миг она споткнулась и упала рядом с терновым кустом, но извлекла пользу из этой неприятности: прежде чем подняться, набила два кармана спелыми ягодами. Выше по склону пятном света обозначился ее фургон. И вдруг она с необычайной остротой ощутила свое одиночество.
Не поддавайся старости, шепотом сказала она себе.
Было уже далеко за полночь. В зарослях гукала сова; глаза тьмы, не мигая, вперились в горизонт. Дивния не могла уснуть. Она сидела на берегу, где компанию ей составляла луна в небесах, а у ног лежали кучкой пустые раковины мидий. Жар от костра так нагрел желтый дождевик на ее съежившемся теле, что клеенка обжигала при прикосновении. Звезды казались бледными и как будто отдалившимися; впрочем, виной тому могло быть ее зрение. Когда-то она пользовалась биноклем, затем – более мощной подзорной трубой, и недалеко было время, когда дневной свет навсегда сменится для нее мраком ночи. Сейчас же она утешалась тем, что еще может разглядеть смутные очертания своего старого ботика, который покачивался на волнах прилива; приятно было уловить знакомый скрип каната о дерево в плескучей ночной тишине.
Почти всю жизнь она провела на берегу этой бухты и всегда – почти всегда – чувствовала себя счастливой. На островке посреди бухты торчала полуразвалившаяся церковь, в которой когда-то отправлялись службы; но приливы год за годом все больше размывали перемычку между ней и берегом, и в конце концов церковь отделилась от людей – или же люди отделились от церкви? За давностью лет старуха уже не могла вспомнить, в какой очередности все это происходило. Так или иначе, приливы сделали свое дело, и церковь вместе с погостом, да и сама вера – все это отправилось в свободный дрейф. Воскресные службы раньше проводились в самый пик отлива – иногда на рассвете, иногда в вечерних сумерках, а однажды на ее памяти даже глубокой ночью, когда процессия поющих прихожан с фонарями двигалась к реке подобно пилигримам на пути в Святую землю.
Соберемся мы все у реки,У прекрасной, прекрасной реки,Все святые будут с нами у реки,Что течет у престола Господня[4].
Она хорошенько приложилась к бутылке с терновым джином. Вот он, воистину святой нектар, текущий у престола Господня. Аминь. Отблески света алтарной свечи просачивались из церкви, золотя верхушки немногих надгробий, еще не поваленных наводнениями.
Тоже звезда в своем роде, подумала Дивния.
Она зажигала свечу на алтаре каждую ночь в течение многих лет. Совсем как смотрительница маяка – да, собственно, она таковой и была. Именно этот маяк в годы войны привел к ее берегу Как-там-его-звали. Маяк и еще, конечно же, музыка.
Как-там-его-звали был американцем. Дивния видела, как он призрачной тенью проскользнул внутрь церкви, а затем появился оттуда, все так же подобный призраку – с лиловыми бликами на темном лице и сигаретным огоньком во рту, пульсирующим, как сердце ночного насекомого. Привлеченный мелодией знакомой песни, он пересек обмелевшее речное русло, вскарабкался на берег и увидел радиоприемник, установленный на дряхлой тачке под деревьями.
Луи Армстронг, сказал он.
Дивния Лад, сказала она. Рада знакомству.
И он расхохотался, и смех этот не был похож ни на что, слышанное ею за всю долгую жизнь, и глаза его вспыхнули ярко, как два электрических фонарика. Он сел рядом с ней, и тут же садовый столик начал трястись, и вода подернулась рябью от тяжелого рева бомбардировщиков, и завыли сирены, и бомбы посыпались на Большой порт[5], а также на Труро, и аэростаты заграждения черными тенями зависли в небе, и Луи Армстронг пел про губы, сердца и руки, и вспышки зенитных снарядов разрывали фиолетовую тьму, и два незнакомых человека молча сидели под кроной дерева, уже видевшего все это на своем веку.
Он рассказывал о своем деде в Южной Каролине, об их походах на рыбалку по гати через прибрежную топь, о запахе влажного ила и соли, который стал для него запахом дома, и Дивния сказала: Я понимаю, о чем ты. И он продолжил рассказ о бревенчатых мостиках, розовеющих на закате, о кедрах над буйным подлеском в сырых низинах, о густом аромате чайных деревьев и жасмина, напоминавшем ему о покойной матери. Он сейчас многое отдал бы за добрый кусок жареной сомятины. Я тоже, сказала Дивния, никогда сомов не видевшая и не евшая. Они подняли тост за жизнь и, чокаясь, унеслись мыслями куда-то очень-очень далеко от этих мест.
Впоследствии он часто к ней заглядывал. Приносил пончики с американской пончиковой фабрики, что на Юнион-сквер, и они вместе ими лакомились, пили крепкий чай (хотя он предпочитал кофе) и слушали джаз по радио, притопывая в такт. Периодически он также приносил тушенку или солонину, следя за тем, чтобы она не голодала. А однажды раздобыл для нее афишу фильма, который она видела за пару лет до того и как-то помянула в разговоре. Вот какой он был внимательный и заботливый.
А за несколько дней до планируемой высадки во Франции он попросил у нее талисман.
Талисман? – удивилась она.
На удачу, пояснил он. Чтобы я вернулся живым и невредимым.
Она посмотрела ему в глаза.
Но я такими вещами не занимаюсь. Я никогда никому не дарила талисманы.
А я слышал от местных как раз обратное.
Чего только местные не наболтают.
И Дивния просто взяла его за руку, ибо единственный талисман, которым она обладала, был заключен в ней самой – и он передался этому человеку вместе с рукопожатием.
В июне 1944-го пришло время прощаться. Американцы приготовились покинуть эти берега. В последний раз он объявился, насвистывая, в габардиновых брюках и гавайской рубахе – этакий щеголь, право слово. Он отдал ей все свои запасы ходовых товаров – шоколад, сигареты, чулки, – а потом они пили чай под деревом, слушая Армстронга, Джека Тигардена, Сиднея Беше и других, не столь знаменитых джазменов. Она следила за его руками, отбивающими ритм на коленях, за вытянутыми в трубочку губами, когда он изображал кларнет. И в тот самый миг ей привиделись две картины будущего, возникшие по обе стороны от него и как бы соперничавшие между собой. В одном варианте, по правую сторону, он лежал мертвым на песке Омаха-Бич[6]. А на левой картине он корпел над книгами, пытаясь выбиться в люди там, где общество было расколото расовой ненавистью. И когда он собрался уходить, она сказала: Бери левее.