Разговор двух разговоров - Сигизмунд Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не следует переходить на личности с понятием… личности. Прежде всего, плох тот комар, который попадает в тёрку меж слоновьих боков. Он может пробраться, скажем, и под слоновье ухо и прозвенеть, жаля в самое слышание, такое: я не делаю из себя, из, так сказать, мухи слона, но и из слона нельзя сделать мухи. То грубое, перепопуляренное понятие о личности, какое распространяется её врагами и уничижителями, не более как философическая сплетня, и только. Личность, индивидуальность изображается, как нечто отщепенческое, вывихнувшееся из социального организма, противопоставляющее строю коллектива свои настроения, действительности фантазию, одним словом, умеющее придумывать лишь варианты к детской игре: сначала ладонями в переднюю стенку вагона, затем плечом в заднюю и поезд от этого то ускоряет, то замедляет ход. На самом деле, личность не есть нечто вывихнутое из своего вне, наоборот, ей дано вправить мир в мысль. Ведь самое мышление общеобязательно, если только оно само выполняет все свои обязательства перед логикой. Логизирующих много – логика одна. Человек, владеющий общим понятием, не нуждается для его построения в обществе. Его идеям излишни сочеловеческие подпорки. Не сваливайте в голову индивидуума сумбур проблематических суждений и пошлость суждений ассерторических: подлинное «я» берёт себе аподектизмы: оно не мыслит «если я есьм» или «Я семь», – но «я не могу не быть». И дальше: «я мыслю, следовательно, мне принадлежат все мои следовательно». Я не хочу хранить свои логические излишки в сберегательной кассе, я хочу их иметь в своей голове. Я требую, чтобы мне возвратили все, национализированные у меня, шестьдесят четыре модуса силлогизма. До единого. И если мне возразят, что из них логически осуществимо лишь девятнадцать, всё равно, отдайте и остальные, так как без них не осуществится искусство, которое ведь всё из неосуществимых силлогизмов. Мало того, я не хочу, чтобы меня пугали в детстве трубочистом, а в зрелоумии ошибкой, которая придёт и унесёт меня в мешке. Я декларирую право ошибаться. Почему? Потому что достигнуть истины можно лишь доошибавшись до неё. Мышление, мыслящее идею свобода, только называет себя по имени. Что вы на это скажете?
– Прежде всего, что вы обожгли себе спину. Перевернитесь на бок. Вот так. С солнцем не шутят. Ну, и с идеей «свобода» тоже. Затем я беру вот этот камешек и швыряю его: это вместо цитаты из Спинозы. Понятно. И, наконец, боюсь, вы убедили самое логику, и она дала вам полную свободу. Нет, кроме шуток, ваша свободная, самозаконная мысль, наряженная во все шестьдесят четыре модуса, напоминает мне белорусскую невесту, которая согласно ритуалу, прежде чем переступить порог мужнего дома, выкрикивает: «Хоцу скоцу – не хоцу – не скоцу», после чего, завершая ритуал, муж, взяв её в охапку, переносит через порог. Философское понятие свободы невоскресимо, индетерминизм – это даже не мёртвый Лазарь, который «быв четырёхдневен и смердех», это пепел, понятие, подвергшееся кремации, которому только под крышу урны и в колумбарий идей. Ведь если взять все мозговые процессы, начиная от образования ассоциативных связей, которые суть связи, а не…
– Ну да, предчувствую: сейчас на меня рухнут библиотеки и погребут вашего покорного, вернее, непокорного, слугу вместе с злосчастной идеей свободы. Но только это совершенно излишне: я вовсе не собираюсь фехтовать против современного научно-вооружённого детерминизма. Я только утверждаю, что человек и его мышление представляют случай несколько своеобразной детерминации. Я много об этом думал. И вот моя формула: человек, поскольку он человек, есть такое существо, все внутренние и внешние поступки которого, – то есть мышление и деятельность, детерминированы идеей свободы. Вы понимаете, можно отрицать свободу, но не её идею, идея-то во всяком случае существует, и поскольку она в центре мышления, поскольку она является доминантой, определяющей всю констелляцию мысли, я спокоен: моё мышление, пусть и не моё, пусть в чужих, но я бы сказал, в хороших руках.
– «Слова, слова,слова».
– Вот именно, только интонацию принца по нынешним временам приходится заменять интонацией нищего: слов, слов, слов. Дайте нам только слова, мы согласны, и даю вам слово, мы сделаем из слов, нестоящих слов, настоящую литературу. Это уже нечто. Но вы держите слова под ключом. Вы…
– Мы находимся в состоянии войны. Пока без выстрелов. А на войне, как на войне: слова оттесняются паролями, а между мыслью и речью – цензурные рогатки.
– А не оттого ли проигрываются войны – иногда обеими сторонами вместе – что первыми её жертвами падают слова, право на правду и критику, и жизнь делается безъязыкой и подкомандной. Ведь всё равно мысли, оттеснённые от слов, отступают назад в молчание и делаются задними мыслями: таким образом, идейный тыл делается неблагополучным. С этим следует считаться. И очень. Но этого мало: извилины мозга, как дорожки в саду, заросшем многоветвием мыслей. Если из-за войн, в войны переходящих, мы забросим эти внутричерепные сады, они заглохнут, зарастут сорняком. И благородное искусство силлогизма будет искажено и утратит свой строгий контур. Вместо длинных цепей умозаключений – короткие тычки лбом о факты. Мне вот вспомнилась горестная история горечавки. Не слыхали? Горечавка – это такая скромная в блеклом цветневом уборе травка, обычно затеривающаяся в толпах луговых стеблей; некоторые разновидности её цветут в досенокосные месяцы, другие много позже, но есть и такая разновидность горечавки (о ней-то и речь), которая имеет смелость цвести как раз в сенокосную пору, так что все её попытки пропылиться летучей пыльцой в будущее попадают под лезвия кос. В итоге упрямая трава постепенно исчезает с лугов… чуть было не сказал «российской словесности». Ещё горсть годов, и только старые ботанические атласы будут хранить изображение покойной горечавки. Да, горе тому, кто смеет мыслить в эпоху мыслекоса.
– Видите ли, всё это может быть и очень трогательно, но… О, чёрт, ветром-то как ударило. Казалось бы, откуда бы ему. И вон там заволнило. И гребешки. Уж когда море начинает причёсываться, это значит…
– Да, вот там, из-за спины туча. Давайте облачаться.
Головы собеседников нырнули в треплющиеся под ветром рубахи. Всхлёсты воздуха становились всё сильнее и чаще. Распялы зонтиков пугливо припали к своим тростям, ёжась вдруг сморщившимися пёстрыми шелками. Море, сбросив синь, переодевалось в защитный серо-зелёный цвет и шло, взбеляя валы, на быстро пустеющий пляж. Чьё-то полотенце растерянно билось, точно белый флаг поверх расплясавшихся волн. Двое отошли уже от берега на сотню-другую шагов. Навстречу им ползла чёрным неводом сквозь воздух тень от близящейся тучи.
– Так вот и война. Внезапно и неслышным поползнем. Когда её менее всего будут ждать. И берег жизни опустеет. Начисто. А вы плачетесь о какой-то там горечавке.
– Нет, теперь я думаю о лезвиях кос, занесённых над днями. В сущности, от войны можно бежать лишь в войну. Самое мышление, схватка тезиса с антитезисом, драка понятий в голове; дальше идут войны голов с головами, нечто вроде брегелевского побоища копилок с печными горшками; и, наконец, неутихающая борьба голов против рук, сцепа пальцев против цепи мыслей. Эту последнюю рукоголовую войну я представляю себе так. Вы где живёте? Под той вот, зелёной крышей на всхолмьи? Нам по дороге.
– Но нашим мыслям – не по пути.
– Если так, простите. И прощайте.
– Ну вот, как легко люди… огорречавываются. Доскажите. Мне интересно. Только торопитесь, через пять минут рухнет ливень.
– Хорошо. Я успею лишь схему об изготовителях схем. В истории рукоголовья всегда будет и было так: головы измышляют схему. Измышляют, но не осуществляют. Миллионы пальцев, протянутых к невещественной схеме, втягивают её в материю, превращают миллиграмм графита, стёртого о бумагу, в тонны вращающей свои маховики стали. И тут-то и начинается борьба: сущность схемы, идеограммы, в её способности к непрерывному и бесконечному совершенствованию, внутреннему самообогащению. Не потому ли ей всегда по пути с капиталом, который, по определению Зомберта, есть непрерывное разрастание ради самого разрастания. Схема, с помощью рабочих рук вселившаяся в материю, в дальнейшем, совершенствуясь и уточняясь, старается отсхематизироваться от рабочих. Она прогоняет их медяками, переняв у рук искусство работать, машина эмансипируется и работает без рабочих. Вы знаете, всё гигантское сооружение, бросающее энергию Ниагары на тысячи вёрст вокруг, обслуживается лишь девятнадцатью парами рук. Естественно, что осуществители машин превращаются в «разрушителей» машин. Говоря точнее, в разрушителей невещественных схем, сущность которых в бесконечном саморазвитии. Чем полнее схема, чем более она сыта деталями, чем вработаннее она в жизнь – тем голоднее рабочий и тем ближе пододвигается к нему смерть. Да, борьба голов и рук набирает темпы. Недавно я наткнулся на статистику патентов. Оказывается, в Соединённых Штатах, где ещё сто лет тому в течение года головы запатентовывали лишь пятьдесят-шестьдесят измышленных ими схем, теперь каждый год даёт не менее тридцати тысяч патентов. Это уже не передовые схватки, а бой развёрнутым фронтом. Патенты идут в патентаты земли. Но вот и ваша зелёная кровля. Ударило первыми каплями. Мне – налево.