Детская история - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще каждая картинка этого первого года жизни ребенка связана с ним, хотя, с другой стороны, он почти нигде не появляется собственной персоной. Даже если беспристрастно вспоминать об этом, с неизбежностью возникает вопрос: а где, собственно, находился в этот момент ребенок? Если, однако, признать, что воспоминание – это тепло, а его объект – темное, уходящее, как в аркадах, в даль времен чувство цвета, то ответ будет такой: ребенок находится рядом, надежно укрытый и защищенный. В таких воспоминаниях взгляд проходит сквозь проем в бетонированной стене, огораживающей мощный стадион, и смотрит вниз, на пока еще пустое поле, залитое ярким светом, от которого там, внизу, проступает сочная свежая зелень, – а над рядами поднимается белый пар от дыхания, – еще немного, и на поле выбежит знаменитая заграничная команда, приглашенная для участия в товарищеском матче; или же он смотрит на усеянное каплями от дождя ветровое стекло на втором этаже автобуса, улавливая, как по ходу движения все многоцветнее становятся городские краски, из которых затем складывается вместо обычного необозримого хаоса нечто вроде гостеприимного города. В памяти возникает даже целый период, когда мужчина и женщина еще жили одни, в эпоху до появления ребенка: представление о них обоих соответствует одной картине, на которой художник изобразил некоего молодого человека, стоящего, опустив голову, на берегу моря; он стоит руки в боки, словно бы ожидая чего-то, а за ним – ничего, кроме светлого пространства неба, прочерченного, правда, по линии изгиба рук отчетливыми завитушками и лучами, которые один сторонний наблюдатель сравнил со светлокрылыми духами, каковые в старинной живописи окружали центральные фигуры; впоследствии мужчине попалась однажды раз на глаза фотография, на которой был изображен он сам и его жена, а пустой воздух между ними словно бы уже окрылен еще не рожденным младенцем.
Определяющим весь ход дальнейшего в тот первый год была отнюдь не гармония, а разобщенность, которая проявлялась особенно ярко на фоне тогдашних событий. Традиционные формы жизни воспринимались большинством того поколения как «смерть», вновь же возникшие, хотя и не насаждались сверху какой-то высшей инстанцией, все равно навязывались, обретая силу всеобщего закона. Ближайший друг, которого прежде – дома ли, на улице, в кино – можно было представить себе только в принципиальном одиночестве (и который, быть может, уже только поэтому был всегда таким близким), теперь почему-то стал жить в компании, ходить по городу обвешанным гроздьями спутников, говорить, отставив свою прежнюю мучительную молчаливость, бойким языком от имени всех и выступать, чувствуя себя в полном праве, против единоличности того, кто хотел оставаться сам по себе и даже некоторое время считал себя, в силу своих профессиональных занятий, нелепым «последним представителем своего рода». Ребенок выполнял почти ту же функцию, что и работа: он был для него отговоркой, предлогом, избавляющим от участия в текущих мировых событиях. Ибо он знал, что, даже если бы у него не было ребенка и не было работы, он никогда бы не смог в силу отсутствия желания и способностей деятельно включиться в эту текущую жизнь. И все же, шутки ради, он принял участие в нескольких собраниях, где каждая произнесенная фраза звучала как чудовищное насилие, убивающее дух, и тогда он выступил с пламенной речью, смысл которой сводился к тому, что он хотел бы лишить их всех слова, на веки вечные, пока же – лишил только себя самого тем, что ушел. Однажды он даже примкнул к какой-то демонстрации, от которой, впрочем, уже через несколько шагов откололся. Основное чувство, которое он испытывал тогда, находясь внутри новых общностей, было чувство нереальности, которое казалось гораздо более болезненным, чем прежде, внутри старых общностей: те хотя бы допускали возможность фантазии относительно будущего, эти же выступали сами в роли единственной возможности, обязывая принимать принудительное будущее. И поскольку город был для них, так сказать, главной площадкой, на которой они насаждали новый порядок, то от них было никуда не скрыться. И может быть, именно из-за его нерешительности они использовали его дом как явочную квартиру. Он давно уже распознал в них враждебную силу и не открестился от них окончательно только потому, что те, против кого они выступали, были и его давнишними заклятыми врагами. Во всяком случае, он довольно скоро устранился. Но кое-кто из них, то по отдельности, то небольшими группами, болтаясь по городу, время от времени заглядывал к нему. Никогда ему не забыть тех взглядов, какими эти непрошеные гости из другой системы (так воспринимал он их тогда) одаривали ребенка, при условии, конечно, если они вообще его замечали: это было, пусть ненамеренное, но оскорбление слабого существа, его бессмысленных звуков и движений, и выражало оно презрение к пошлому быту, которое было вполне понятно, но оттого вызывало не меньшую ярость. Сложившаяся ситуация мучила его своей двусмысленностью: вместо того, чтобы выставить за дверь этих чужаков (которые никогда не станут «своими»), он отправлялся, как правило, вместе с ними куда-нибудь дальше по курсу – как будто их присутствие лишало ребенка необходимого воздуха – и оседал у кого-нибудь на квартире, где либо всю ночь просиживал в наушниках перед беззвучным телевизором, либо присутствовал молчаливым свидетелем на их полуконспиративных, полуофициальных обсуждениях, не допускавших ни одной непринужденной, самодостаточной фразы, которая воспринималась бы тут как бестактность, – в обоих случаях он не испытывал ничего, кроме чувства вины и собственной испорченности, поскольку он, будучи все же иногда уверенным в том, что знает правду, и, соответственно, считая себя обязанным делиться ею с другими, своим безучастным присутствием только поддерживал подобного рода искусственные формы существования со всею лживостью их жизненного наполнения.
Это было время без друзей; даже собственная жена стала недоброй чужачкой. Тем реальнее был для него ребенок, – его реальность только усиливалась раскаянием, под действием которого он мчался домой, буквально спасаясь бегством. Медленно идет он по затемненной комнате и видит при этом себя самого словно бы сверху и со спины, как в монументальном фильме. Здесь его место. Позор всем этим лживым союзам, позор этому постоянному трусливому отрицанию и замалчиванию той единственной общности, которая есть у меня! Позор моей угодливости, с какой я ревностно слежу за всей этой вашей актуальной жизнью! – Так постепенно он пришел к твердому убеждению, что для подобных ему существуют другие мировые события, открывшиеся тогда ему в линиях спящего ребенка. – И тем не менее в памяти эта диагональ, по которой он пересек теплую, надышанную комнату, соединилась с воинственным, монолитным ревом полицейской бригады, обрушившимся на ночную улицу с такой нечеловеческой и адской силой, что ничего более бесчеловечного и запредельного он в своей жизни ни разу не слышал.
Все это вплеталось в историю ребенка, о котором у взрослого, помимо обычных забавных моментов, сохранилось главное впечатление, что он умел радоваться и что он был очень ранимым.
2
Казалось, будто появление ребенка послужило сигналом начала переговоров, которые уже довольно скоро потребовали от мужчины принятия решения. По обыкновению ему понадобилось долгое время, чтобы на что-то решиться, но когда потом, следующей зимой, это все же свершилось, руководствоваться пришлось, как всегда, директивным предложением: поедем все втроем на какое-то время в другую страну; представив себе это, мужчина впервые узрел себя вместе с женой и ребенком в виде семьи (что обычно пугало его, как «холера»).
Достославный мартовский день стал днем, когда перед глазами снова возникла белая эмаль пустой кухни в городе мечты, который раскинул за окном свои многократно воспетые крыши. Сверкают непривычные металлические рычажки на выключателях, а привезенные с собой электроприборы бессмысленно гудят под слишком слабым напряжением, которого им не хватает. Это был не просто переезд, а окончательный отъезд в единственное правильное – и для ребенка – место. За столом перед балконной дверью, как нигде, свершается вечер и утро, и они сидят, немного робея, но все же по-праздничному, за первыми совместными трапезами и чувствуют: началась новая жизнь.
Город при этом оказался отличным от той метрополии, которая была им знакома по прежним коротким поездкам. Вместо того чтобы, как ожидалось, предстать во всей своей широте с легионами кинотеатров, кафе и бульваров, он скукожился до замкнутого круга, включавшего в себя аптеки, магазины самообслуживания и прачечные, и этот круг был самым узким из тех, в которых они вращались до сих пор. Просторные, открытые площади всего города заменились теперь близлежащими тесными скверами, затененными кронами деревьев и фасадами домов и сотрясающимися от грохота захлопываемых металлических калиток, под аккомпанемент которых и совершались ежедневные прогулки с ребенком на руках, ограниченные пределами своего околотка, главной достопримечательностью которого были лысые, пыльные площадки, усеянные собачьими какашками. Единственной дальней целью становятся теперь лесопарки к востоку и западу от города, куда нужно долго ехать на метро; или же можно отправиться в тот сквер, где кроме обычных скамеек есть еще разные домики и карусели. Он находится в глубине другого квартала, уже по ту сторону внутреннего кольца бульваров, и путь от дома до него и обратно занимает как раз всю вечернюю прогулку, если идти туда пешком по разным мелким улочкам с их резкой сменой тишины и оглушительного шума, сумрака и тусклого блеска, мелкого дождичка и снова суши (океан недалеко). По дороге нужно пересечь длинный мост, под ним, далеко внизу, железнодорожные пути, сотни рельс, идущих от расположенного неподалеку крупного вокзала и уходящих вглубь широкой, полной воздуха просеки, туда, где между двумя обрывистыми берегами домов запечатлелась дугообразная линия горизонта, словно предваряющая со всем этим кружением, бурлением, прибывающими и убывающими поездами дальнего следования находящуюся за ней Атлантику. В процессе ежедневного повторения этого пути ребенок перестал быть просто ношей, он превратился в часть тела несущего, а сквер Батиньоль стал за эти вечера той географической точкой, которая одним своим названием соотносилась у взрослого с неизбывным моментом присутствия ребенка.