Наша тайная слава - Тонино Бенаквиста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ибо пьяный человек вполне способен угодить и в другие ловушки, помимо тех, что его поджидают. Вместо того чтобы дать обчистить себя в кабаке со стриптизом, вместо того чтобы выйти из подозрительного отеля с вяло повисшим между ног членом, я оказался на двадцатиметровой высоте, где, сидя на красной черепице дома, увлеченно сравнивал свои мелкие невзгоды с такими же несчастьями какого-то совершенного незнакомца. В последующие дни мне все-таки удалось, несмотря на изрядную склонность пьяницы забывать не слишком блистательные эпизоды своей жизни, восстановить последовательность событий, которые привели меня туда. И все же причины своего ночного присутствия на крыше с бутылкой в руке редко бывают приемлемы.
Все началось в кафешке на площади Бланш, где я скрестил свой стакан со стаканом какого-то никудышного типа вроде меня самого. А когда двое таких одиночек сводят знакомство за стойкой, всегда подтверждается своего рода теорема: с чего бы ни начался разговор, с погоды, Брижит Бардо или «Ситроена DS 21», в итоге они обязательно придут к этой сучьей жизни, которая не щадит никого. И где бы они ни чесали языком, на другом конце света или всего лишь за углом, далее обязательно последует универсальное развитие темы — от анекдота к невообразимой гнусности человеческого удела. Теперь уже слишком поздно, чтобы сбежать: братание становится неизбежным.
Когда настал момент рассчитываться, хмырь признался мне, что у него ни гроша, и предложил одолжить ему денег, а потом вместе заглянуть к нему, — дескать, там он их отдаст. Рассчитывал ли он на жест солидарности с моей стороны — алканавты всех стран, надирайтесь! — или же просто приглашал продолжить в другом месте нашу блестящую беседу? Моему опьянению еще не хватало щедрости, и я принял его приглашение.
С тех пор эти 57 франков стали моим наваждением, как для Иуды его тридцать сребреников. 57 тогдашних франков, все ушедшие на перно[2], а потом на бир[3]. Конечно, и некоторым завсегдатаям кабака кое-что перепало от угощения, но, в общем-то, нам удалось пропить вдвоем большую часть этих 57 франков, а это три дня работы грузчиком на мебельной фабрике, три дня моей жизни, ушедшие на глотание опилок. Любой другой на моем месте, выписывая ногами кренделя по выходе из бистро, махнул бы рукой и отправился спать, положив конец прекрасному товариществу двух забулдыг, которые, опохмелившись, избегали бы друг друга на улице. Но эта злосчастная мысль получить обратно свои денежки, хотя бы половину суммы, превратилась в некое кредо: ведь пьяница видит в своем упрямстве символ взыскательности, а в своей мелочности — выражение самолюбия. Бедняга счел мою настойчивость залогом нашей рождающейся дружбы. И мы двинулись по бульвару Шапель, как двое жаждущих, заблудших в пустыне мрака.
Он жил на Бельвильских холмах, в доме номер 14 по улице Эрмитаж. Это была старая необитаемая развалина без малейших признаков жизни, наверняка обреченная на снос, где он самовольно захватил какое-то помещение. Нам пришлось перешагивать через кучки строительного мусора, прежде чем мы добрались до каморки на седьмом этаже, которую он осветил, покрутив в руках электрический провод: матрас прямо на полу, электроплитка, консервы. Увидев это место на трезвую голову, я бы сразу сбежал, как сбежал бы отсюда убийца или судебный исполнитель, но я был вдребезги пьян, и это убожество показалось мне настоящим шиком, несущим на себе отпечаток парижских крыш. Он вытащил из-под табурета бутылку мутного стекла с кустарной мирабелевой водкой и предложил мне прикончить ее на крыше; по его словам — чтобы познать упоение высотой. Сидя на ковре еще теплых черепиц, мы сначала чередовали глотки сивухи с затяжками серым табаком, а потом затеяли соревноваться в безысходности, где каждый хотел стать чемпионом невезения. Вспоминая нашу прекрасную юность, мы попирали ее ногами, превращая в крестный путь, и ныли хором, выражая скорбь всех алчущих на земле. Пока он рифмовал «бродяга» и «доходяга», я декламировал свою жизнь как античную трагедию, я был воплощением непрухи, — о нет, меня ничто не пощадило! (Если бы я знал тогда, мертвецки пьяный, сидя в двадцати метрах над землей, что переживаю последние мгновения своей беззаботности! О, юность, враг мой! Тот, кто думает, что ничем не владеет, может потерять все.) Но в эту игру малый играл лучше меня, ему удалось прямо-таки распалиться от собственных невзгод. Он клокотал, ревел, хуля жестокость судьбы и призывая на суд сам Рок. А я, помутившись рассудком от этого адского зелья, позволил проклятьями своего гостеприимца завладеть мной, превратил его драму в свою. Моя сестра слишком любит деньги! — все мусолил он. — Моя сестра слишком любит деньги! Подробностей он добавлял маловато, — похоже, все сосредоточилось в одном этом вопле: Моя сестра слишком любит деньги! Пылая сопереживанием, я поверил ему на слово: есть ли худшее несчастье в мире, чем сестра, которая любит деньги? У меня-то самого были одни братья, так что я даже не осмеливался вообразить, как бы я любил эту сестру и как бы она ранила меня, если бы поставила свое сребролюбие выше любви ко мне, о моя сестра, моя маленькая сестренка! После энного глотка наше опьянение миновало точку невозврата, и, пока он говорил сам с собой о своей проклятой младшей сестре, мной овладело изнеможение, пересилив сочувствие. Силясь вернуться на твердую почву, я неожиданно сделал последнее открытие: заклинания всех пьянчужек земли — это мистические молитвы ради скорейшего наступления эры всеобщей гармонии, пока они сами не сдохли.
Но, мельком увидев лучший мир, зачем мне приспичило возвращаться в наш, гораздо более прагматичный, потребовав с приятеля половину моих 57 франков и аргументируя это тем, что дружба дружбой, а должок платежом красен?
По его взгляду я понял, что совершил непоправимую ошибку. Он как раз достиг того опасного мига, когда пьянчуга, пожираемый нервным возбуждением, оказывается на перекрестке двух путей: один ведет к примирению, другой — к войне. И он выбрал второй.
Вдруг я стал козлом отпущения за все его беды. У меня хватило наглости потребовать у него деньги, на что не осмелилась бы даже его сестра, и это у него, который так доверился мне, открыл дверь своего жилища, подарил прекраснейший вид Парижа и разделил со мной хмельное питье своей родины. Перестав пьяно заикаться, я напомнил ему, что мы в любой момент можем сверзиться с этих чертовых шатких черепиц и очутиться семью этажами ниже. Так что лучше осторожненько добраться до маленькой лесенки, ведущей с крыши, после чего он сможет вернуться в свою каморку, а я на улицу, забыв о ничтожной сумме, которую так неделикатно с него потребовал.
Я и не подозревал, что этот мягкий призыв к доброжелательности окажется для него хуже плевка в лицо. Оказывается, я заговорил с ним как с душевнобольным, употребил снисходительный тон важных шишек от психиатрии, которые упекли его в дурдом ради его же блага. Но теперь никто не посмеет говорить с ним как с сумасшедшим, смотреть на него как на сумасшедшего, и никто больше не будет указывать ему, что для него лучше, да еще таким тоном, будто обращается к сумасшедшему. Или того хуже — к ребенку. Изрыгая свою гневную речь, он встрял между мной и лазом на крышу, подхватив бутылку самогона, но, судя по тому, как он сжимал ее горлышко в кулаке, отнюдь не для того, чтобы хлебнуть оттуда последний глоток. Его ярость напугала меня больше, чем головокружение. Увернувшись от удара бутылкой по черепу, я попытался улизнуть поверху, цепляясь за каминные трубы, и перевалил через гребень в надежде добраться до крыши соседнего дома. На мгновение мне показалось, что я выпутался. В полумраке угадывалось столько других крыш, дверей, люков, лестниц — одна мне вполне сгодилась бы, чтобы вырваться из этого кошмара. Но кошмар затеял меня преследовать и, догнав, стал осыпать пинками. Я уже не понимал, хотел ли этот мерзавец всего лишь наподдать мне по заду или же сбросить вниз. Защищаясь от ударов, я схватил его за щиколотку, он замахал руками, а когда я его выпустил, упал навзничь и исчез в темноте.
Вместо хриплого воя, выражавшего ужас, я расслышал лишь жалобные поскуливания животного, попавшего в западню.
Я по-пластунски пополз по кровельному железу и заглянул вниз: его тело висело над пустотой, лица я не видел, только скрюченные пальцы, впившиеся в водосточный желоб.
Одно лишь опьянение, большое опьянение умеет искривлять время, растягивать его до бесконечности, затормаживать любую спешку. Этот миг длился не дольше дыхания, однако я умудрился наполнить его какой-то нескончаемой, прямо-таки судебной волокитой.
Потрескивание металла. Водосточный желоб вот-вот разогнется под его весом. Ко мне обращается некий смутный голос; он должен звучать громче всех прочих, но едва слышен: Этот человек, который сейчас погибнет, — брат твой. Довольно протянуть руку, чтобы даровать ему жизнь, а не смерть, как повелось с незапамятных времен. Но тут брат мой начинает истошно вопить. Его вопли оживляют мой страх, а страх сменяется яростью: Может, я бы и протянул тебе руку, говнюк, если бы ты не украл мои 57 франков, не наорал на меня, не ударил и не перепугал до смерти! Ярость напуганного человека не знает никаких границ, она способна разрушать города, уничтожать армии, выпить кровь из сердца тирана. Еле слышный голосок, лепетавший во мне, заглушают вопли этого подонка. И речи быть не может, чтобы затащить его снова в мир живых. Поди знай, не спихнет ли он сам меня с края крыши?