Язык молчания. Криминальная новелла - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне (там, в глубине души) очень жаль ее. За эти два дня она выстрадала целую жизнь. И кто знает, — может, она и до того всю жизнь страдала, а это убийство положило конец бесчеловечным мучениям?
И тогда, завершая наконец свой гипноз, я внезапно спрашиваю ее:
— Какие причины (я не спрашиваю о них) привели вас к этому… Скажите, когда вы больше страдали, — теперь, после этого, или раньше, когда эти причины сжимали вас железным кольцом?
Она вздрагивает. Она поднимает на меня испуганные, удивленные глаза и бледнеет. Она не ожидала такого вопроса.
— Простите, — шепчет она, — я не думала об этом.
Она сказала это очень искренне, и я знаю, что теперь она будет говорить и дальше, хотя еще четверть часа назад твердо решила не отвечать на мои вопросы.
— Жаль, — говорю и я, — это имеет большое значение. Для того, чтобы квалифицировать ваш поступок и установить, виновны ли вы, поскольку мы не исключаем возможности, что всему виной стечение обстоятельств — нужно располагать необходимыми сведениями.
Она порывисто останавливает меня:
— Я не ищу оправдания, и милость мне не нужна.
— Но мы хотим найти истину!
Она недолго молчит, потом тихо спрашивает:
— Для чего вам истина? Ведь я сама понимаю, что должна понести наказание.
Я радостно дрожу. Этим она сказала немало. Теперь я вижу, что наказание принесет ей меньше страданий, чем причины, приведшие к убийству. Остается пустое — узнать о ее прошлой жизни.
Учтиво, но холодно я отвечаю:
— Будьте уверены, вы понесете должное наказание. (Она вздрогнула. Да! Да! Я радостно дрожу.) Но закон не только карает за преступление. Он хочет уничтожить преступление. Значит, преступление следует изучать. Мы обязаны собирать нужные материалы и стараться искоренить причины, которые приводят к преступлениям. Вот потому-то мне необходимо знать, почему вы убили.
Это «убили» производит на нее болезненное впечатление. Ее напускная твердость сразу исчезает. Она окончательно слабеет. Передо мной обычная, хилая женщина.
— Вы не искорените эти причины, — все еще пытается защищаться она, — они сильнее вас, они сильнее, чем законы, сильнее, чем человеческий разум!..
И она взволнованно замолкает.
Тогда я, не позволяя ей успокоиться, прибегаю к довольно простому и глупому следственному способу.
— Но почему вы убили незнакомого человека? — спрашиваю равнодушно (то есть хитро).
Но она не поддается на мою уловку.
— Почему… Почему… — растерянно лепечет она. — Вы спрашиваете — почему?
— Да-да, — разочарованно поддакиваю я, сразу остывая к неудачному способу, а сам растерянно думаю: неужели она и вправду раньше не знала этого человека?
— Наверное, потому, — начинает она неуверенно, — что во мне говорила не месть, а — ненависть. Не отомстить я хотела, а… а…
Упоминание об убийстве снова и снова вызывает у нее боль. Я доволен. Записываю свои наблюдения: она хотела убить, но не способна совершить убийство. Это говорит о случайном, а не предумышленном убийстве. Состояние аффекта, мгновенный взрыв возмущения, возможно?
Я отворачиваюсь к зеркалу. В нем нервно дергается ее щека и брови. Грудь ее вздымается. Несколько раз она пытается что-то сказать, но не решается либо не может совладать с волнением. Теперь уже молчит она. И это молчание меня раздражает, хотя я, собственно, и не задавал ей никаких вопросов. Стараясь облегчить ей задачу, совсем отворачиваюсь и делаю вид, что заинтересовался паутиной в углу; на самом деле я не отрываюсь от зеркала. Она опустила голову и уперлась в грудь острым подбородком. Она думает — тяжко, сосредоточенно и отчаянно. Женщины редко так задумываются. Глаза ее в этот момент необычно сведены вместе, будто у нее астигматизм. Смотрят немигающе, луч от лампы безнаказанно обжигает расширенные зрачки. Странно, как ее глаза могут так долго выдерживать яркий свет. Она смотрит прямо перед собой, не в силах отвести взгляд от точки мертвого фокуса. Мне кажется, что лицо ее у меня на глазах бледнеет и вытягивается.
Но вот она оживляется — глаза моргнули и задвигались, сейчас в них можно увидеть отблеск мыслей — роя мыслей; они так и мерцают в ее глазах, быстро-быстро несутся, опережая друг друга, в безумном полете, соревновании, борьбе…
Тогда я перестаю смотреть в зеркало и резко оборачиваюсь к ней. Перехватываю ее взгляд на лету и останавливаю, тяжело припечатывая своим. Некоторое время она не опускает глаза и словно рассматривает меня. После, поникнув, закрывается руками…
— Я расскажу вам все, — еле доносятся приглушенные слова. — Наверное, так будет лучше, — добавляет она, все еще неуверенно, как бы колеблясь, как бы обдумывая свое решение…
Я теряюсь. Я не ожидал этого. Не успел я собраться в вооруженное наступление, как она вдруг сдалась. Что происходит? Она сбивает меня с толку…
Я прячусь в тень и оттуда внимательно ее разглядываю — искренне говорит или лжет? Не могу понять: лицо снова сделалось обессиленным и безразличным. Взгляд потух, и я не могу рассмотреть ее зрачки. Но в тенях век залегло столько муки…
— Говорите, — отвечаю я…
В крайнем случае, пусть врет, пускается в уловки, если она на это способна. Ведь и по лжи можно понять правду? Иногда ложь может поведать даже больше правды, чем сама искренность. К тому же, у меня есть зеркало — оно всегда поможет распознать ложь.
Она делает большую паузу. Я опасаюсь, что она передумает. Молчит вымученно и долго. Выкуривает целую папиросу и только тогда начинает говорить. Ее речь льется тихо, медленно и монотонно. Лицо ее бесстрастно, — ее словно не тревожат минувшие боли, прежние муки минуют ее душу стороной.
Вот что она мне рассказывает:
— Как вы знаете — я акушерка.
К девятнадцати годам я получила специальное образование и начала зарабатывать себе на жизнь. Не скрою, — больше всего я зарабатывала на абортах: на одну помощь при родах не проживешь, — не так часто к нам обращаются. Двенадцать лет я так живу — жила, — быстро поправилась она, глянув на меня исподлобья и грустно улыбнувшись, — и не бедствовала: всегда имела широкую практику, несмотря на все притеснения, запреты и законы. Не очень-то и таилась, если хотите знать. Ведь чуть ли не каждый день я делала аборты женам и любовницам тех, кто издавал строгие запреты. За эти двенадцать лет я убила пятьсот тридцать семь будущих людей (цифру она даже отчеканила, как бухгалтер, наставляющий счетовода).
Правда, немало? Но извините, вероятно, вас это не интересует, да и к делу не относится. Просто — вспомнилось. На досуге люди любят вспоминать что-то из прошлого. А досуга у меня теперь вдоволь (она снова улыбается, немного насмешливо), и все это для меня — прошлое. Не правда ли?
Я молчу. Молчу и прячусь от нее, — пусть говорит дальше. Но как только она отводит от меня глаза, я украдкой быстро записываю ее признание — тайные аборты! Это — преступление. Случайно обнаруженное преступление. И хотя с обвинением оно, казалось бы, ничего общего не имеет, я не имею права его ей простить. Правосудие должно знать и это, — ей придется отвечать «по совокупности»!
— Ну вот. Постараюсь говорить конкретно.
(Мы оба вздыхаем.)
— Я любила…
Она хочет и пытается говорить конкретно, но это ей не удается. Прошлое сильней ее воли, и ей трудно собрать мысли воедино, построить рассказ лаконично. Она снова уклоняется в сторону:
— Вы заметили, что мужчины стыдятся произносить это слово? Да, да! Как будто в этом есть что-то нехорошее, как будто любить стыдно. Мужчины всегда стараются принизить свою любовь к женщине, когда говорят о ней кому-то постороннему, кому-то третьему, даже если это ближайший товарищ. В мужчине говорит в этот миг хвастовство самца — что, мол, в той любви? Разве трудно добиться ее от женщины? И при всем том он может действительно сильно любить…
Вы не замечали? — А стоило бы. Я видела это на многих примерах, но окончательно убедил меня муж.
Он очень любил меня, но при посторонних стеснялся это выказывать… Правда же, обидно?
Я немного озадачен таким поворотом ее рассказа и поэтому, потерявшись, бормочу что-то невнятное. Но она и не ждет моего ответа, а быстро добавляет:
— И все же, когда очень любишь, разве могут быть обиды? Хотя я стала так думать только теперь.
Кажется, она уже вполне овладела собой и ведет себя очень непринужденно. Обращается ко мне, как к хорошему знакомому.
Но стоит мелькнуть этой мысли, как женщина вновь начинает волноваться. Нервное напряжение берет свое. Видимо, разговаривая, она забывает, с кем и для чего говорит, забывает, возможно, о том страшном событии, что привело ее сюда, забывает о двери, обшитой войлоком и клеенкой, за которой день и ночь неизменно расхаживает часовой. Когда забывает, успокаивается и говорит со мной, как человек с человеком. Но опять всплывает воспоминание и возвращает ее в это потертое кресло перед столом следователя…