Снег, зеркало, яблоко - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лес — темное место, граница многих королевств, не нашлось бы ни одного глупца, кто стал бы утверждать свою над ним власть. В лесу живут преступники. В лесу живут разбойники, а еще волки. Можно десяток дней скакать по лесу и не встретить ни одной живой души, но все время за тобой будут наблюдать чьи-то глаза.
Мне принесли ее сердце. Я знала, что оно ее — ни сердце от свиноматки, ни сердце от голубки не продолжало бы вырезанное пульсировать и биться, как делало это.
Я отнесла его в свой покой. Я его не съела: я подвесила его на балке над моей кроватью, подвесила на нитке, на которую нанизала головки чеснока и ягоды рябины, оранжево-красные, как грудка малиновки.
За окном падал снег, скрывая следы моих охотников, укрывая ее крохотное тельце в лесу.
Я велела кузнецу снять решетки с моих окон и, когда клонился к закату короткий зимний день, подолгу сидела у окна, глядя на лес, пока не ложилась тьма.
В лесу, как я уже говорила, жили люди. Иногда они выходили из чащи на Весеннюю ярмарку — жадные, дикие опасные люди. Одни были уродами и калеками, жалкими карликами и горбунами, у других были огромные зубы и пустые глаза идиотов, у третьих — пальцы с перепонками, как у лягушки, или руки, как клешни у рака. Каждый год они выползали из леса на Весеннюю ярмарку, которую устраивали, когда сойдет снег.
В юности я работала на ярмарке, и лесной люд уже тогда меня пугал. Я предсказывала людям судьбу, высматривала ее в стоячей воде, а после, когда стала старше, в круге полированного стекла, обратная сторона которого была посеребренной — его мне подарил один купец, чью потерявшуюся лошадь я углядела в луже разлитых чернил.
И торговцы на ярмарке тоже боялись лесных людей: гвоздями прибивали свои товары к голым доскам козел — огромными железными гвоздями прибивали к дереву пряники и кожаные ремни. Если их не прибить, говорили они, лесные люди схватят их и убегут, жуя на бегу украденные пряники, размахивая над головой ворованными ремнями.
Но у лесного люда были деньги: монетка тут, монетка там, иногда испачканные зеленью или землей, и лица на монетах были незнакомы даже самым старым среди нас. Еще у них были вещи на обмен, и потому ярмарка процветала, служа изгоям и карликам, служа разбойникам (если они были осмотрительны), которые охотились на редких путников из лежащих за лесом стран, на цыган или на оленей. (В глазах закона это было разбоем. Олени принадлежали королеве.)
Медленно текли годы, и мой народ утверждал, что я правлю им мудро. Сердце все так же висело у меня над кроватью и слабо пульсировало по ночам. Если кто-то и горевал по ребенку, свидетельств того я не видела: тогда она еще наводила страх и люди считали себя счастливыми, что избавились от нее.
Одна Весенняя ярмарка следовала за другой: всего пять, и каждая следующая была унылее, беднее, скуднее предыдущей. Все меньше лесных людей приходили покупать наши товары. А те, кто приходил, казались подавленными и беспокойными. Торговцы перестали прибивать к козлам свой товар. На пятый год из лесу вышла лишь горсть людей — дюжина сбившихся от страха в кучку волосатых карликов. И никого больше.
Когда торги закончились, ко мне пришли распорядитель ярмарки и его паж. Первого я немного знала до того, как стала королевой.
— Я пришел к тебе не как к моей королеве, — сказал он. Я молчала. И слушала.
— Я пришел к тебе потому, что ты мудра, — продолжал он. — Ребенком, лишь посмотрев в лужу чернил, ты нашла потерявшегося жеребенка; девушкой, лишь посмотрев в свое зеркало, ты нашла потерявшегося младенца, который далеко ушел от своей матери. Тебе ведомы тайны, и ты можешь сыскать сокрытое. Что пожирает лесной люд, моя королева? — спросил он. — В будущем году Весенней ярмарки не будет вовсе. Путники из других королевств стали редки, лесные люди почти исчезли. Еще один такой год, и мы все умрем с голоду.
Я приказала служанке принести мне зеркало. Это была немудреная вещица, посеребренный сзади стеклянный диск, который я хранила завернутым в шкуру олененка в сундуке у себя в покое.
Мне его принесли, и я в него заглянула.
Ей было двенадцать — уже не малое дитя. Кожа у нее была все еще бледная, глаза и волосы — угольно-черные, губы — кроваво-красные. На ней была одежда, в которой она в последний раз покинула дворец, — рубаха и юбка, но теперь они были ей малы и многократно заштопаны. Поверх них она носила кожаный плащ, а вместо башмаков на крохотных ножках — два кожаных мешка, подвязанных шнурками. Она стояла в лесу за деревом. Перед моим мысленным
Одно за другим я взяла три яблока и серебряной булавкой проколола на них кожуру. Потом опустила яблоки в серебряный таз и оставила их там, а первые в этом году крохотные снежинки медленно ложились на мое тело, на яблоки и на кровь.
Когда заря окрасила небо, я укуталась в серый плащ, одно за другими серебряными щипцами достала из серебряного таза красные яблоки, стараясь их не касаться, и положила в корзинку. На дне серебряного таза не осталось ни моей крови, ни бурой пыли, только зеленовато-черный осадок, похожий на ярь-медянку.
Таз я закопала в землю. Потом навела на яблоки чары (как когда-то, много лет назад, у моста наложила чары красоты на себя саму), чтобы они стали самыми чудесными яблоками на всем белом свете, и алые сполохи на их кожуре приобрели теплый цвет свежей крови.
Надвинув на лицо капюшон, я взяла с собой цветные ленты и украшения для волос, которыми прикрыла яблоки в камышовой корзинке, и одна пошла в лес, пока не пришла к ее жилищу: высокому утесу из песчаника, испещренному глубокими норами, которые уводили в темные недра.
Вокруг утеса росли деревья и высились валуны, и я незаметно переходила от дерева к дереву, от валуна к валуну, не потревожив ни веточки, ни упавшего листа. Наконец я отыскала себе укрытие и стала ждать — и наблюдать.
Несколько часов спустя из одной норы выбрался выводок карликов — уродливых и искривленных волосатых человечков, прежних обитателей этой земли. Теперь их редко встретишь.
Они скрылись в лесу и меня не заметили, хотя один остановился помочиться на валун, за которым я укрывалась.
Я ждала. Никто больше не появился.
Подойдя к норе, я позвала надтреснутым старушечьим голосом. Шрам на моей руке запульсировал, когда она вышла ко мне из темноты, одна и нагая. Ей, моей падчерице, было тринадцать лет, и ничто не портило совершенной белизны ее кожи, кроме багрового шрама под левой грудью, где давным-давно у нее вырезали сердце. Внутренняя часть ее бедер была испачкана влажной черной грязью.
Она всматривалась в меня, скрытую под плащом. И взгляд у нее был голодный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});