Стажеры - Аркадий Стругацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему я остался один? За что? Почему именно меня… именно я должен быть один? Ведь я не самый старый, тезка. Михаил старше, и твой отец тоже…
— Дядя Миша тоже идет в последний рейс, — робко напомнил Гриша.
— Да, — согласился Дауге. — Миша наш состарился… Ну, пойдем выпьем.
Они вошли в бар. В баре было пусто, только за столиком у окна сидела какая-то красивая женщина. Она сидела над пустым бокалом, положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела в окно на бетонное поле аэродрома.
Дауге остановился и тяжело оперся на ближайший столик. Он не видел ее лет двадцать, но сразу узнал. В горле у него стало сухо и горько.
— Что с вами, дядя Гриша? — встревоженно спросил Быков-младший.
Дауге выпрямился.
— Это моя жена, — сказал он спокойно. — Пойдем.
«Какая еще жена?» — подумал Гриша с испугом.
— Может быть, мне пойти подождать в машине? — спросил он.
— Чепуха, чепуха, — сказал Дауге. — Пойдем.
Они подошли к столику.
— Здравствуй, Маша, — произнес Дауге.
Женщина подняла голову. Глаза ее расширились. Она медленно откинулась на спинку стула.
— Ты… не улетел? — сказала она.
— Нет.
— Ты полетишь позже?
— Нет. Я остаюсь.
Она продолжала глядеть на него широко раскрытыми глазами. Ресницы у нее были сильно накрашены. Под глазами сеть морщинок. И много морщинок на шее.
— Что значит — остаешься? — недоверчиво спросила она.
Он взялся за спинку стула.
— Можно нам посидеть с тобой? — спросил он. — Это Гриша Быков. Сын Быкова.
Тогда она улыбнулась Грише той самой привычно-обещающей ослепительной улыбкой, которую так ненавидел Дауге.
— Очень рада, — сказала она. — Садитесь, мальчики.
Гриша и Дауге сели.
— Меня зовут Мария Сергеевна, — сказала она, разглядывая Гришу. — Я сестра Владимира Сергеевича Юрковского.
Гриша опустил глаза и слегка поклонился.
— Я знаю вашего отца, — продолжала она. Она перестала улыбаться. — Я многим ему обязана, Григорий… Алексеевич.
Гриша молчал. Ему было неловко. Он ничего не понимал. Дауге сказал напряженным голосом:
— Что ты будешь пить, Маша?
— Джеймо, — ответила она, ослепительно улыбаясь.
— Это очень крепко? — спросил Дауге. — Впрочем, все равно. Гриша, принеси, пожалуйста, два джеймо.
Он смотрел на нее, на гладкие загорелые руки, на открытые гладкие загорелые плечи, на легкое светлое платье с чуть-чуть слишком глубоким вырезом. Она изумительно сохранилась для своих лет, и даже косы остались совершенно те же, тяжелые, толстые косы, каких давно уже никто не носит, бронзовые, без единого седого волоса, уложенные вокруг головы. Он усмехнулся, медленно расстегнул плотный теплый плащ и стащил плотный теплый шлем с наушниками. У нее дрогнуло лицо, когда она увидела его голый череп с редкой серебристой щетиной возле ушей. Он снова усмехнулся.
— Вот мы и встретились, — сказал он. — А ты почему здесь? Ты ждешь кого-нибудь?
— Нет, — проговорила она. — Я никого не жду.
Она посмотрела в окно, и он вдруг понял.
— Ты провожала, — тихо сказал он.
Она кивнула.
— Кого? Неужели нас?
— Да.
У него остановилось сердце.
— Меня? — спросил он. Подошел Гриша и поставил на столик два потных ледяных бокала.
— Нет, — ответила она.
— Володьку? — сказал он с горечью.
— Да.
Гриша тихонько ушел.
— Какой милый мальчик, — сказала она. — Сколько ему лет?
— Восемнадцать.
— Неужели восемнадцать? Вот забавно! Ты знаешь, он совсем не похож на Быкова. Даже не рыжий.
— Да, время идет, — сказал Дауге. — Вот я уже и не летаю.
— Почему? — равнодушно спросила она.
— Здоровье.
Она быстро взглянула на него.
— Да, ты неважно выглядишь. Скажи… — она помолчала. — А Быков тоже скоро перестанет летать?
— Что? — спросил он с удивлением.
— Я не люблю, когда Володя уходит в рейс без Быкова, — сказала она, глядя в окно. Она опять помолчала. — Я очень боюсь за него. Ты ведь знаешь его.
— А причем здесь Быков? — спросил Дауге неприязненно.
— С Быковым безопасно, — сказала она просто. — Ну, а как твои дела, Григорий? Как-то странно, ты — и вдруг не летаешь.
— Буду работать в институте, — сказал Дауге.
— Работать… — она покачала головой. — Работать… Посмотри, на что ты похож.
Дауге криво усмехнулся.
— Зато ты совсем не изменилась. Замужем?
— С какой стати? — возразила она.
— Я вот тоже так холостяком и остался.
— Не удивительно.
— Почему?
— Ты не годишься в мужья.
Дауге неловко засмеялся.
— Не нужно нападать на меня, — сказал он. — Я просто хотел поговорить.
— Раньше ты умел говорить интересно.
— А что, тебе уже скучно? Мы говорим всего пять минут.
— Нет, почему же? — вежливо сказала она. — Я с удовольствием слушаю тебя.
Они замолчали. Дауге мешал соломинкой в бокале.
— А Володю я провожаю всегда, — сказала она. — У меня есть друзья в управлении, и я всегда знаю, когда вы улетаете. И откуда. И я всегда его провожаю. — Она вынула соломинку из своего бокала, смяла ее и бросила в пепельницу. — Он единственный близкий мне человек. — Она подняла бокал и отпила несколько глотков. — Сумасшедший мир. Дурацкое время, — сказала она устало. — Люди совершенно разучились жить. Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе. Все время чего-то ищут. Все время что-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали. А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее. Может быть, ты понимаешь, Григорий?
— Понимаю, — сказал Дауге.
— Ты всегда понимал. Ты всегда понимал мир, в котором ты живешь. И ты, и Володька, и этот скучный Быков. Иногда я думаю, что вы все просто ограниченные люди. Вы просто неспособны задать вопрос — «зачем?» — Она снова отпила из бокала. — Ты знаешь, недавно я познакомилась с одним школьным учителем. Он учит детей страшным вещам. Он учит их, что работать гораздо интереснее, чем развлекаться. И они верят ему. Ты понимаешь? Ведь это же страшно! Я говорила с его учениками. Мне показалось, что они презирают меня. За что? За то, что я хочу прожить свою единственную жизнь так, как мне хочется?
Дауге хорошо представил себе этот разговор Марии Юрковской с пятнадцатилетними пареньками и девчонками из районной школы. Где уж тебе понять, подумал он. Где тебе понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый слепой червяк, и ты уже не веришь, что так было неоднократно, а потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь, наконец, калитку в стене, и еще одна глухая стена позади, и ты снова бог, и вселенная снова у тебя на ладони. Впрочем, это даже не нужно понимать. Это нужно чувствовать. Он сказал:
— Они тоже хотят прожить жизнь так, как им хочется. Но вам хочется разного.
Она резко возразила:
— А что, если права я?
— Нет, — сказал Дауге. — Правы они. Они не задают вопроса «зачем?».
— А может быть, они просто не могут широко мыслить?
Дауге усмехнулся. Что ты знаешь о широте мысли, подумал он.
— Ты пьешь холодную воду в жаркий день, — сказал он терпеливо. — И ты не спрашиваешь — «зачем?». Ты просто пьешь, и тебе хорошо…
Она прервала его:
— Да, мне хорошо. Вот и дайте мне пить мою холодную воду, а они пусть пьют свою!
— Пусть, — спокойно согласился Дауге. Он с удивлением и радостью чувствовал, как уходит куда-то противная гнетущая тоска. — Мы ведь не об этом говорим. Тебя интересует, кто прав. Так вот. Человек — это уже не животное. Природа дала ему разум. Разум этот неизбежно должен развиваться. А ты гасишь в себе разум. Искусственно гасишь. Ты всю жизнь посвятила этому. И есть еще много людей на планете, которые гасят свой разум. Они называются мещанами.
— Спасибо.
— Я не хотел тебя обидеть, — сказал Дауге. — Но мне показалось, что ты хочешь обидеть нас. Широта взглядов… Какая у вас может быть широта взглядов?
Она допила свой бокал.
— Ты очень красиво говоришь сегодня, — заметила она, недобро усмехаясь, — все так мило объясняешь. Тогда будь добр, объясни мне, пожалуйста, еще одну вещь. Всю жизнь ты работал. Всю жизнь ты развивал свой разум, перешагивал через простые мирские удовольствия.
— Я никогда не перешагивал через мирские удовольствия, — сказал Дауге. — Я даже был изрядным шалопаем.
— Не будем спорить, — сказала она. — С моей точки зрения, ты перешагивал. А я всю жизнь гасила разум. Я всю жизнь занималась тем, что лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?