Пожар Москвы - Иван Лукаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Две бессонных недели ждал гренадер императора, а на третью, к свету, вернулся с дворцового караула и лег на койку во всей амуниции.
Весь трясясь, поднялся он на койке и в голос вскричал заупокойный псалом. К самому свету заспанный лекарь в шлафроке, молодой дерптский немец, перешел казарменный двор. Гренадеры теснились к стене и слушали, как колотится старый капрал, выкликая псалтирные слова.
– Тут не церква, казерн, – хмуро сказал немец. – Взять отсюда солдата: он помешанный.
Босые гренадеры мягко ступили к Африкану. Стягивают с него зеленый мундир, и медные донаты, и парадную сумку с пылающими гранатами, закутывают его тощее тело в солдатскую робу. Лекарь тронул старика за плечо:
– Ну, дядя, пойдем.
В холщовых подштанниках, как костлявый мертвец, тогда прыгнул с койки капрал, ударил в грудь сухими горстями:
– Братцы, спасите, родимые… Осударя Павла Петровича, братцы, спасите… У-убивцы…
Выхватил из стойки кремневое ружье.
– Окаянные, сгинь – штыком заколю.
И заругался по-матерному. Босые гренадеры, как кошки, кинулись на него со спины, навалились. Старого капрала связали.
По заре, под ружьями, был отведен капрал Африкан в безумный дольгауз, в солдатский сумасшедший дом. Дырявая роба на костлявых плечах, в одних подштанниках шагал по замерзшим лужам альпийский орел, его сивые букли дымились, он выкидывал глухие слова заупокойной псалтири.
О помешательстве лейб-гренадера, за маловажностью приключения сего, его Императорскому Величеству, при мемории, доложено не было.
III
Бороздой ногтя в календаре отмечает Павел свои бессонные ночи. Обскакав поутру на тяжелой кобыле Помпоне Летний сад, он уходит в спальню и ложится за ширмой на койку, как был на прогулке, в ботфортах и треуголке. Он лежит, скрестив на груди руки, он дышит коротко и сипло.
Нет сна с той ночи, как великая княгиня родила мертвую девочку. Он ждал тогда внука. Нет сил более ждать. Пален намедни докладывал, что в заговоре злодеев Константин и Александр, белокурый, лукавый, неслышный, с бабкиными злыми губами… Александр похож на мертвую девочку.
Пален докладывал, что в ванной комнате, в сырости, у дырки отхожего места, Александр тайно совещался с Паниным о заточении отца в казематы. Уже послан под рукою нарочный к Аракчееву. Он сам будет допрашивать всех, и сыновей.
Все сословия и чины империи, дворянство, хлебопашцы, сонм священства, купечество, солдаты его и старый гренадер Африкан, весь генералитет, и митрополиты, и архиепископы, Сенат и Синод, всенародно будут судить злодеев, замышлявших цареубийство. Белокурого Александра на площадь, под барабаны, под тысячи палок, всенародно, под палки.
Спальня, темная ночь, миновал пасмурный день. Пален докладывал. Александр, Константин, его сыновья, его кровь. Императрицу – в крепость, под постриг.
В треуголке и с тростью, дрожат две звезды на борту Преображенского мундира, как был на верховой прогулке в Летнем саду, император идет коридором замка.
Гренадер Африкан стоит под Клеопатрой. Ему надобно сказать, открыть все. Гигант в медной шапке откинул эспантон и выкатил глаза, как удавленник. Павел, дрогнув, отступил. Иной часовой стоит под Клеопатрой. Сменили караулы в замке.
Под темным панно с охотой на оленей стоит гренадер Родион Кошевок, малороссиянин с карими глазами. Он всегда в странном изумлении и без страха смотрит на Павла. В ночных разговорах, слегка заикаясь, пожилой малороссиянин толковал императору Библию. Павел, не слушая, с грустной и мягкой усмешкой, смотрел на лысый, с тремя морщинами, лоб солдата-философа. Любят толковать о божественном пожилые солдаты, и в казармах Империи, как в торжественной усыпальнице, теплятся многие свечи, беглый солдат объявился скопческим Саваофом, и есть старого обряда солдаты, и есть корабли белых голубей в христолюбивом воинстве российском.
– Голова, брат, голова, – сипло сказал Павел, подступая к гренадеру.
Потер лоб крагой. Надобно отдать команду, созвать полки, арестовать заговорщиков, командиров, Палена, сыновей. Подумал: «Тише, Павел, тише, сходишь с ума».
– Голова болит, – повторил он резко. – У тебя в Библии против головы не показано?
– В явности, Ваше В-в-величество, не показано… В-в-в каком разуме взять: у Еремии Пророка в стихе шестом.
– Еремии? Не разумею… Я нынче не разумею… Постой, где старик Африкан?
– В-в безумном дольгаузе, Ваше В-величество. В четверток отвели.
В безумном, стало быть, помешался. Все помешались. Он тоже помешанный.
Ударяет трость о паркеты. Метет за императором снег, белую собаку. В казармах, окручивая сивые косицы вокруг голов, почесывая груди под холщовыми рубахами, сходятся к свету с дворцовых караулов гренадеры и шепчутся, близко и страшно глядя друг другу в очи: капрал Африкан в уме помутился, государь батюшка по дворцу ходит, тростью стучит, про солдатство, про Россею выспросит, взгрустнет, маленько ручкой буклю оправит, на голову жалится, капрал помешался, ходит, ходит всю ночь бессонный государь Павел Петрович.
IV
В сыром замке по всем коридорам стук прикладов, удары кавалергардских палашей и окрик караулов, как в каземате.
Караул у спальни нынче заняла Конная гвардия. Павел внезапно приказал командиру караула, полковнику Саблукову, сводить конногвардейцев. Ему ведомо, что командир Конной гвардии в заговоре злодеев, – Конной гвардии, Кавалегардов, Семеновского, Измайловского, Преображенского, Кегсгольмского, – ему ведомы имена злодеев, Пален докладывал все. Император застучал тростью, крикнул Саблукову «якобинец». Лицо императора было омрачено, и от гнева дергало губы.
Смуглый Саблуков вспыхнул и стал что-то отвечать по-французски. Солдаты, откинув мушкеты, шало смотрели на императора.
– Я лучше вас знаю, – задыхаясь кричал Павел на полковника. – Сводить караул!
Белый шпиц кинулся к Саблукову, прижался к ботфорте. Саблуков легко отстранил собаку шляпой.
– По отделениям направо, кругом марш, – сипло командовал Павел. – Нынче в ночь, в походном порядке, с амуницией, – марш из столицы. Двум бригад-майорам сопровождать полк до седьмой версты…
Шпиц выл и терся у ног императора, покуда сводили конногвардейский караул. Павел остался один в библиотечной зале.
– Сгинь, – ударил собаку тульей шляпы.
Шпиц с жалобным визгом метнулся под яшмовый стол.
Кругом тяжкие красные двери с бронзами, в головах Медуз, оплетенных змеями, мертвые глаза смотрят с дверей. На малахитовой колонке шумит тресвечник. Сквозняк холодным дуновением ходит по темной зале.
Ему померещилось – клубящий тресвечник, мертвая Медуза, оплетенная змеями. Дряхлая Медуза, тусклые глаза без ресниц, его мать померещилась, – она грех российский, она одна виновница тому, что нынче сыновья замыслили на его убийство.
Самым смешным из царедворцев Екатерины и самым дурным был он, злосчастный Павел, сухопарый уродец, курносый, с большой головой, мрачный шут дворских вечеров, Минотавр в покоях Астреи.
Матушка всегда говорила с ним зло, сладко и пышно, он тотчас раздражал ее самим видом своим, она чуяла его немую страстную ненависть. Ее тяжелое величественное лицо, покрытое пудрой, краснело пятнами, и что-то щелкало у нее во рту, как железка, когда она говорила с ним.
А он, стареющий цесаревич, Фридрихова обезьяна в мундире прусского покроя, призрак гольштинского принца, зарезанного тесаком, он ненавидел ее бескровные порочные руки с лоснящейся тонкой кожей, ненавидел ее желтоватое, точно из маслянистого воска, лицо с ямочкой на подбородке и то, что спереди у нее не было зуба, и шум ее шагов, и жующий влажный звук за кувертом.
Тошнота томила его в кабинете, куда он был зван поутру для милостивых увещеваний: с любезной улыбкой, пышными французскими словами ему выговаривали, что он много тратит на пустые гатчинские затеи, что он разоряет ее казну. А сами были поглощены утренними уборами: пудрились из серебряной лохани, придерживая ее между колен. Он всегда молчал в матушкином кабинете. Быстрее и слаще были французские слова. Ее гродетуровый белый шлафор слегка распахивался на полном колене, она переставала следить за собой.
Холодные глаза без ресниц, глаза Медузы, смотрят на него из зеркала, – щелкнула железка во рту, зазвенело серебро пудреницы, она крикнула по-немецки, ударила ладонью по мрамору, и дрогнули золоченые фавны, что несут полукруглый подзеркальник.
Кабы не матушка, каким светом была бы вся его жизнь и какой красотой и каким величеством – его царствование. Мертвая старуха нашептала его сыновьям замысел на убийство отца. Одна она виновница злосчастья российского.
Но в сокровенности, под всей ненавистью и горечью, он таил к матери застенчивую любовь. В детстве мать казалась ему прекрасной богиней, рассеивающей вокруг себя свет. Он помнит, как гордо подымал голову, когда ему говорили, что именно он – сын сияющей снопами света Екатерины. Однажды, в те поры ему было лет девять, подошел он к высокому дворцовому зеркалу и не сомневался, что в зеркале он, сын богини, сам отразится прекрасным, а увидал там тщедушного курносого мальчика с серым лицом, уродца на тощих ногах. И ему стало стыдно, что он так некрасив, и он подумал, что не может быть ее сыном, что не смеет любить ее, даже помыслить не смеет о подобной любви. Однако ночью, когда он узнавал по дыханию, что его гувернер спит, он гладил подушку подле себя и думал о матушке. До отрочества он ждал, что матушка придет к нему, и непременно ночью, когда их никто не слышит, и он расскажет ей о своих мыслях и о своей любви, но мать не приходила никогда.