Пристальная покерная фишка работы А. Матисса - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итог исследования: он стал первой знаменитостью сезона. Через месяц в этой роли может оказаться какой-нибудь абстракционист из Аллентауна, сменивший кисти на садовый распылитель ядохимикатов и кондитерские шприцы, разбрызгивающий с двенадцатифутовой стремянки малярную краску исключительно двух – синего и светло-серого – оттенков на холст, загрунтованный неровными слоями клея и кофейной гущи, чей творческий рост зависит от признания общественности. Или – чикагский жестянщик, творец мобилей, пятнадцати лет от роду, но уже умудренный всей мудростью веков.
Ушлое подсознание мистера Гарви прониклось еще большими подозрениями, когда он допустил колоссальную оплошность – прочитал номер излюбленного авангардистами журнала «Ньюклнэс».
– Вот, скажем, этот материал о Данте, – сказал Гарви. – Очень, очень любопытно. Особенно анализ пространственных метаморфоз, происходящих у подножия Antipurgatorio, и обсуждение Paradiso Terreste[3]. А пассаж, где обсуждаются песни XV-XVIII веков, так называемые «доктринальные кантос», просто великолепен.
Ну и как же реагировал на это «Странный септет»?
Они были ошеломлены – все, до единого.
В воздухе повис зябкий холодок.
Дальше – хуже. Выйдя из роли восхитительно заурядного недотепы, не имеющего за душой ни единой собственной мысли, жалкого раба машинной цивилизации, чья единственная мечта – чтобы все не хуже, чем у соседей, Гарви доводил их до бешенства своими соображениями по статье «Все ли еще экзистенциален экзистенциализм, или Крафт-Эббинг» [4]. И они ушли.
Им не нужны умственные рассуждения об алхимии и символике, преподносимые твоим писклявым голоском, увещевало Гарви его подсознание. Им нужен исключительно простой, старомодный белый хлеб с деревенским, домашнего приготовления, маслом, чтобы пережевывать затем в каком-нибудь полутемном баре, восклицая «как восхитительно!»
Гарви отступил на прежние позиции.
На следующий вечер он снова был таким же, как раньше, милейшим, драгоценнейшим, чистейшей воды – хоть на зуб пробуй – Гарви. Дейл Карнеги? Великий религиозный вождь! Харт Шаффнер и Маркс? Лучше любой Бонд-стрит. Новейшая Книга Месяца? Вот она, на столе. Вы читали когда-нибудь Элинор Глин?
«Странный септет» впал в почти истерический экстаз. Они согласились – не очень даже упираясь – посмотреть Мильтона Берля. Каждая шутка, каждое слово Берля вызывало у Гарви приступы неудержимого хохота. Соседи Гарви согласились записывать на видеомагнитофон дневные мыльные оперы, Гарви их ежевечерне смотрел, смотрел, не отрываясь от экрана, с истым, религиозным благоговением. «Странный септет» с таким же благоговением смотрел на Гарви, они изучали его лицо, анализировали его абсолютную преданность «Матушке Перкинс» и «Второй жене Джона».
Гарви хитрел прямо на глазах. Ты на вершине успеха, говорило ему внутреннее «я». Оставайся на вершине! Радуй свою аудиторию! Завтра... завтра поставь им пластинки «Двух Черных Ворон»! И осторожнее, осторожнее! Вот, скажем, Бонни Бейкер... да, вот именно! Они вздрогнут, не в силах поверить, что тебе и вправду нравится, как она поет. Ну а Гай Ломбарде? Верно, самое то!
Ты символизируешь серую, безликую толпу, не отставало Джорджево подсознание. Они приходят сюда, чтобы изучить ужасающую пошлость воображаемого Человека Толпы – которого они якобы ненавидят. Однако колодец со змеями их завораживает.
– Они тебя любят, – сказала Джорджу Гарви жена, угадавшая ход его мыслей.
– Несколько устрашающей любовью, – печально улыбнулся Гарви. – Я ночами не сплю – все пытаюсь понять, зачем они сюда приходят. Сам у себя я не вызываю ничего, кроме тоски и неприязни. Глупый, уныло-болтливый человечек. Ни одной свежей мысли в голове. И теперь выяснилось: мне нравится быть в обществе. Собственно говоря, мне всегда хотелось быть компанейским, только вот возможности не представлялось. Последние месяцы стали для меня сплошным праздником. Их интерес угасает. А я хочу сохранить его навсегда. Что же мне делать?
Услужливое подсознание снабдило его списком необходимых приобретений.
Пиво. Тупо до крайности, свидетельствует об отсутствии воображения.
Претцели.[5] Восхитительная старомодность.
Навестить маму. Прихватить картину Максфилда Парриша[6] – ту, выцветшую, засиженную мухами. Произнести о ней речь.
К декабрю мистера Гарви объял полный, безысходный ужас.
Члены «Странного септета» уже свыклись с Милтоном Берлем и Гаем Ломбарде. Мало-помалу они сами убедили себя, что в действительности Берль слишком тонок для американской публики, а Ломбарде опередил свое время на добрые двадцать лет – просто так уж выходит, что пошлые люди любят его совсем не за то, по своим пошлым причинам.
Империя Гарви сотрясалась, готовая рухнуть.
Неожиданно оказалось, что он – вполне заурядный человек, не отклоняющийся от принятых в обществе вкусов, а едва за ними поспевающий – авангардисты с восторгом вцепились в Нору Баэз, в Никербокер-квартет урожая семнадцатого года, в Эла Джонсона, исполняющего «Куда пошли Робинзон Крузо с Пятницей субботним вечером», и Шепа Филдза с его «зыбким ритмом». Максфилд Парриш был воспринят как нечто само собой разумеющееся. Уже на второй вечер все пришли к единодушному мнению: «Пиво – напиток интеллектуалов. Очень жаль, что идиоты тоже его употребляют».
Короче говоря, друзья испарились. До Гарви доходили слухи, что Александр Пейп даже играл одно время с мыслью провести – сугубо для прикола – в свою квартиру горячую воду. Этот чахлый сорняк был безжалостно вырван с грядки, но не прежде, чем Пейп сильно упал в глазах cognoscenti[7].
Гарви из кожи вон лез, пытаясь прозреть прихотливые сдвиги вкусов и моды. Он увеличил количество бесплатно выставляемой пищи, раньше всех предугадал возвращение к Ревущим Двадцатым – не только сам сменил брюки на грубо-шерстяные колючие бриджи, но даже уговорил жену вырядиться в ровный, как мешок, балахон и сделать короткую стрижку «под мальчика».
Но стервятники прилетали, быстренько сметали все со стола и убирались восвояси. Теперь, когда по миру устрашающим гигантом шагало телевидение, они торопливо влюбились в радио. Интеллектуалы слушали пиратские перезаписи радиопьес тридцатых годов – таких, как «Вик и Сэди» и «Семья Пеппера Янга», – а затем до хрипоты обсуждали их на своих сборищах.
Джорджа Гарви спасла серия решительных, с чудом граничащих действий, задуманных и осуществленных его запаниковавшим подсознанием.
Первым из этой серии был эпизод с неловко захлопнутой дверцей машины.
Мистер Гарви лишился кончика мизинца.
В последовавшей суматохе он нечаянно наступил на крошечный кусочек своей плоти, а затем, столь же нечаянно, отфутболил его далеко в сторону. К тому времени как утрата была выужена из уличной канавы, ни один хирург не взялся бы уже пришивать ее на место.
Счастливый несчастный случай! На следующий же день перебинтованный страдалец заметил в окне восточной лавки очаровательнейший objet d'art[8]. Быстренько припомнив, что рейтинг Гарви в среде авангарда неуклонно падает, зрителей на спектаклях становится все меньше и меньше, многоопытное подсознание затолкнуло его в лавку и заставило вытащить бумажник.
– Ты давно не встречал Гарви? – кричал Александр Пейп в телефонную трубку. – Мой Бог, ты должен это увидеть!
– Что это такое?
Все глаза устремились в одну точку.
– Наперсток китайского мандарина. – Гарви небрежно взмахнул рукой. – Восточная древность. Мандарины носили такие наперстки, чтобы защитить свои пятидюймовые ногти.
Он поднял стакан с пивом. Золотой, чуть отставленный в сторону, мизинец завораживающе сверкал.
– Никто не любит калек, их недостатки вызывают невольное раздражение. Утрата мизинца очень меня огорчила. Но теперь, с этой золотой фитюлиной я чувствую себя лучше прежнего.
– Такого красивого пальца ни у кого из нас нет и никогда не будет, – сказала жена Гарви, раскладывая по тарелкам зеленый салат. – И Джордж имеет на него полное право.
Гарви был потрясен, с какой легкостью расцвела заново его совсем было увядшая популярность. О искусство! О жизнь! Маятник, качающийся налево, направо, снова налево, от сложного к простому, снова к сложному. От романтики к реализму, чтобы неизбежно вернуться к романтике. Проницательный человек способен ощущать интеллектуальные перигелии, заранее готовиться к новым головокружительным орбитам. Полуобморочная, загнанная в подсознание гениальность Джорджа Гарви села в постели, начала принимать пищу, даже рискнула встать и прогуляться, с некоторым удивлением пробуя свои не находившие прежде никакого применения руки-ноги. А затем разгулялась.
– У людей нет ни крупицы воображения, – говорила эта тайная, столь долго пребывавшая в небрежении сущность Гарви – его собственным языком. – Если несчастный случай лишит меня ноги, я не стану пристегивать на ее место деревяшку. Нет, я закажу себе золотую, усыпанную драгоценными камнями ногу, и чтобы в ней была устроена золотая клетка с дроздом, чьи трели будут услаждать мой слух на прогулках и во время дружеских бесед. Лишившись руки, я закажу себе новую, из красной меди с нефритом, полую, и в ней будет отделение для сухого льда и еще пять отделений – по одному на каждый палец. «Кто-нибудь хочет выпить? – воскликну я. – Херес? Бренди? Дюбонне?» Затем невозмутимо поверну над бокалами золотые кончики моих пальцев. Пять холодных струй из пяти пальцев, пять напитков. Я закрою золотые краны и воскликну: «Пьем до дна!»