Театр теней - Марк Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем она работала телефонисткой на коммутаторе. У Б. Пильняка есть роман «Голый год» и там эпиграф: «Мужик у магазина читает вывеску: „Кому — таторы, а кому — ляторы“. Везде обманывают простой народ». Уполномоченный 3-го отдела на Центральных мастерских Николай Гейман, увидев Дусю, тут же решил, что все ее таторы и ляторы должны принадлежать ему. Ни я, ни она до поры об этом не ведали.
Оба мы были молодые, лопоухие, неоглядчивые, любовь ошеломила нас, как водоворот. И, как юные боги, мы сказали, что это прекрасно,
В клубе, эдаком монументальном бараке, было пять входов-выходов: один — парадный — с торца, по два запасных по бокам. За сценой, у дальней без окон и дверей стены, мне, заведующему клубом, выгородили кабинку. На зашарканном полу квадратная крышка люка была неприметна. Она скрывала шестой выход, хитрый лаз из подпола. Я его обнаружил, я его и утаил. А прожектора на вышках к полуночи резко снижали накал.
Однажды ночью ко мне ворвался геймановский писарь, малолетка с глазами видавшего виды шакала. Пока он грохал дверьми, я успел навести холостяцкий порядок, изобразить спящего. В это же время парни Геймана шмонали женский барак, он был тоже в зоне, только поодаль, но и Дуся успела разобраться и теперь играла недоумение: с чего тормошат человека, смотрящего десятый сон?
Вечером на репетиции мы перешепнулись:
— Что стряслось?
— Гейман велел прибрать в его квартире. Я не пошла.
Все произошло бы куда жесточей и проще, не будь Гейман младшим уполномоченным, не чекистом, вольняшкой. Его за что-то турнули из органов, но работенку — все ж таки свой! — подкинули. Любой гулаговский сверчок знал свой шесток: за пределы — ни-ни! Гейман мог предложить, но не смел приказать Дусе явиться к нему на дом: один лишь намек на «связь с зекой» прикончил бы его наглухо. Служебный кабинет для такого рода свидания мало оборудован. Попытка застукать нас на месте согрешения не удалась. Гейман обозлился.
Мы понимали: игра идет рисковая. Смертельный номер — сальто на волоске под куполом цирка. Без сетки. И все-таки в нашем треугольнике дураком был Гейман: он недотумкал, что риск для любви — как дрова для костра. Мы хохотали в подушку, когда слышали треск запертых изнутри дверей под напором геймановых молодцев, мы сменяли замки, — зав складом Саша Немыкин (на воле — профессиональный аферист) был в нашей бригаде. И чем дерзостней мы с Дусей дразнили уполномоченного, тем желаннее были друг другу.
Ни о чем наперед мы не загадывали.
Неожиданно посреди репетиции меня вызвали к начальнику КВЧ — культурно-воспитательной части — чекисту Комгорту. Почему на эту должность поставили чекиста, чего на других лагпунктах никак не могло быть, объясню чуть позже. Я шел, страшась беды, но случилось иное, неожиданное и удивительное.
— Подготовьте клуб, — сказал Комгорт. — В следующее воскресенье к нам прибудет театр.
Отгремел хлопушками и петардами Беломорканал, отсалютовал бенгальским огнем, оставив после себя мертвецов, орденоносцев, книгу писательских восторгов, пьесу «Аристократы» и папиросы, которые смолю больше полувека. На Дальнем Востоке пробивали вторые пути Транссиба: так впервые в историю страны вошло слово «БАМ» — звон металла о металл, петушиный крик лагерного развода. На БАМе хозяйничал знаменитый Френкель, рожденный издеваться надо всем, что создал до него Господь Бог, — над миром, природой и человеками. Местом для управления концлагеря он избрал город Свободный. О новой дороге в коммунизм пресса и радио сообщали невнятно; Френкель, подобно Фуше, обожал тот сорт власти, которому ни к чему огни рампы.
Зато вовсю гремел канал Москва — Волга, Дмитлаг НКВД. Официальная печать и внутрилагерная «параша» в нежданном единогласии превозносили Первого каналоармейца («каналью», поправляли скептики) Семена Фирина; была запущена липа про восьмичасовой рабочий день, дома отдыха, экскурсии и даже отпуска в Москву… Я сам видел в КВЧ два-три номера ихнего журнала в красочной обложке, по тем временам роскошного, там даже стихи с фотографиями авторов: «тачечник такой-то, статья такая-то (мелькнула и 58–10), план выполняет на 120 %». И на титульном листе крупно: «Главный редактор Семен Фирин». И на какой-то из обложек портрет главного: плотно сбитый мужик в коричневом реглане и Дзержинской фуражке.
Конечно, у них есть свой театр! И никакой другой к нам прибыть не может, поскольку мы географически, кроме как на карте ГУЛАГа, просто не существуем. А я бы тому театру пригодился на двести процентов — могу не только играть на сцене, но и сочинять для спектаклей стихи и песни. Прошмыгну в антракте за кулисы, актеры подскажут, к чьим сапогам припасть…
Только бы не помешал Комгорт! Этот психолог с малиновыми петлицами способен разгадать мои надежды и планы, уловив хоть чуток излишнего любопытства. Да и я опасался проговориться, даром что погорел «за язык». Я исхитрился исчезнуть не просто до дня спектакля, а тютелька в тютельку до третьего звонка, поручив предгастрольные хлопоты Дусе и нашим ребятам.
Афиша была необычной: на листе ватмана всего одно слово, название пьесы — «Слепые». Мистерия Метерлинка? Чепуха, какой может быть Метерлинк в ГУЛАГе, тут не МХАТ, где еще трепыхается «Синяя птица»…
…И вот вздрогнули оба полотнища занавеса — когда-то в этот миг у меня замирало сердце, — и поплыли, расходясь в стороны, и открылась комната. От нее шло утраченное сто лет назад дыхание уюта.
Я сразу понял: на сцене опытные профессиональные артисты — и пожилой отец, молча курящий в качалке, и мать у комода… Нужна крепкая актерская выучка, чтобы вот так, еще не произнеся ни слова, создать общий тон картины. Первые реплики: не наша страна и не нынешнее время. Дружная семья, где юноша сын то и дело вскакивает с дивана — поднести спичку отцу или чем-то помочь матери. Он показался мне чересчур суетливым, но вдруг дошло: родители этого мальчика — слепые!
Отец выбил пепел из трубки — и по изяществу жеста я узнал Земского, артиста, игравшего вторые роли во многих фильмах немого кино. Джентльмен — друг героя. Бедняга, — его посадили, должно быть, еще до «Путевки в жизнь». А сына играет молодой, необученный, выдернутый из труппы какого-нибудь Запупенска, — такие всегда перед монологом выходят на авансцену под свет юпитера…
Я не успел додумать: передо мной, четко высвеченный прожектором, стоял Максимов.
«Система Станиславского! Если я хочу быть великим артистом…»
Я опомнился, когда на сцене зарыдали. В той невзаправдашней, неизвестным автором сочиненной жизни грянула война. Сына вот-вот мобилизуют, родители в отчаянии. На этом кончилось первое действие.
Дуся подошла ко мне, как всегда при непосвященных, степенно.
— Дуся… — задохнулся я. — Почему Максимов?!
— Так ведь все оттуда. Со второго лагпункта. Они «Слепых» который раз ставят.
И добавила почти с гордостью, словно я недооценил бывших ее солагерников:
— Теперь новую постановку готовят, артистов пока не всех подобрали… Называется — «Гамлет».
Распалась связь времен! «У самовара я и бедный Йорик» — слова Шекспира, поет Утесов… Знал же, что гражданин начальник — ловец актеров; вот для чего было нужно дознание по делу Станиславского — Гамлета замахнулся играть!
— Кем работает Земский?
— Лапти плетет.
«Дания — тюрьма»…
…Я все-таки досмотрел «Слепых». Иначе и быть не могло: если бы мне в те годы сказали, приткнув нож к горлу, — театр или жизнь! — я принял бы нож. Смерть от лишения кислорода была бы мучительнее. «Жизнь» — псевдоним, этим словом замаскировано каждодневное бытие, а оно как та камера, где велено искать пятый угол, только пока что кулачища больше словесные да стены из резины. И сокрушают не сразу, а медленно, и не физической болью, а тягомотиной бестолочи: тупой тупик. Театр иное дело: зритель или участник, но — я в спектакле, следовательно, я существую.
Театр первичен, а жизнь вторична — только потому иду на признание: у Максимова был талант. Бог создавал из него артиста, черт подмешал отраву — и вышел чекист. Играл на сцене он в общем-то пристойно, хотя и неумело, но все-таки у него были мгновения взлета, прикосновения к волшебству. «Неразумная сила искусства» — скажет много лет спустя поэт Николай Заболоцкий.
Последнее действие спектакля — возвращение сына. Он еле выжил после тяжелого ранения, он привез друга, чтоб тот помог на первых порах. Родители счастливы. Но постепенно, из-за случайных проговорок или мелких промашек юноши, становится беспокойно, потом тревожно… И вот уже воздух на сцене, словно перенасыщенный раствор: сейчас упадет кристаллик и дышать станет нечем.
Помню долгую, трудную до невыносимости паузу, помертвелое лицо Земского. И голос Максимова, крик полушепотом, признание и мольба: