Кружение эха (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот эту, пожалуйста!
Я достала кошелек, а юноша принялся заворачивать доску в газету. Мелькнула с изнанки чья-то подпись…
– Постойте! Что там?
Я взяла в руки доску, перевернула. На черной поверхности белой краской было размашисто выведено: «Espinosa»…
И я поняла, зачем меня притащили в этот дворик.
– А кто это – Эспиноса? – спросила я.
– Мы, – ответил парень. – Это работы моего отца.
И, завернув доску в газету, вручил мне… Он так сердечно, так естественно произнес: «Ми падре»… Я помедлила еще мгновение, представляя, что бы сказала ему на испанском… Но в отличие от героя моего романа «Белая голубка Кордовы» или от героев романа «Последний кабан из лесов Понтеведра» я, увы, не говорю на испанском. К тому же мы и вправду опаздывали…
Дома я повесила доску в прихожей. Она благородно отсвечивает тусклым золотом труб. Недавно была у меня в гостях моя подруга из Милана. Обратила внимание на картинку. И я ей рассказала историю покупки.
– А знаешь, что здесь написано? – спросила она. – «Береги Дев!»
Так и висит у меня этот милый моему сердцу – сердцу Девы – оберег. Бережет меня исправно.
Перед тем как выйти на улицу, я уже привычно бросаю взгляд на доску, и в моей памяти на мгновение всплывает дворик, весь завешанный работами художника, – еще одного художника в моей дальней-предальней испанской родне.
Рассказы
Область слепящего света
Она опоздала к открытию международной конференции, о которой должна была дать материал в «Вестник университета». В зале было темно: докладчик показывал слайды, слева от светящегося экрана угадывался смутный силуэт, и голос бубнил – запинающийся высокий голос легкого заики.
Когда глаза привыкли, она спустилась по боковому проходу к сцене и села в кресло второго ряда.
«Вот, опоздала… – думала она, безуспешно пытаясь вникнуть в какую-то схему на экране, – из выступлений на открытии можно было бы состряпать материал, теперь же придется высидеть несколько докладов вроде этой тягомотины. И где раздобыть программу, чтобы как-то ориентироваться в темах и именах; кто, например, этот зануда?»
Показывая что-то на экране, докладчик слегка подался вправо, и в области света неожиданно возникло лицо, вернее, половина лица, всегда более выразительная, чем банальный фас: высокая скула, правильная дуга брови и одинокий, нацеленный прямо на нее, молящий о чем-то глаз. Несколько секунд рассеченное лицо персонажа мистерии качалось и смотрело, смотрело на нее с пристальной мольбой, затем отпрянуло и погасло…
Этот мгновенный блиц лунного полулица ослепил ее такой вспышкой любовной жалобы, словно ей вдруг показали из-за ширмы того, кого давно потеряла и ждать уже зареклась.
Она отшатнулась и слепыми руками стала ощупывать ручки кресла, будто надеялась ухватить смысл того, что с ней сейчас стряслось. И несколько минут пыталась унять потаенную дрожь колен, бормоча: «Да что это!.. Да что ж это, а?!», пока не поняла, что бессильна, что уже не имеет значения, кто он, чем занят, свободен или нет и куда исчезнет после того, как в зале зажжется свет.
Зажегся свет, объявили перерыв.
Он оказался невысоким неярким человеком средних лет. Все это не имело уже никакого значения, как и ее удивление по поводу его скромной внешности, столь отличной от того трагического полулика, что был предъявлен ей в темноте.
Она подошла туда, где его обступили, уточняя и доспоривая по докладу, коллеги, задала спешно слепленный вопрос. Он рассеянно кивнул ей, договаривая что-то маленькому толстяку аспиранту, и вдруг резко оглянулся, ловя обреченным взглядом ее лицо. Она пошла к выходу, спиной чувствуя, как торопливо складывает он в папку материалы доклада, ссыпает слайды в пенал и бросается следом.
И с этой минуты все покатилось симфонической лавиной, сминающей, сметающей на своем пути их прошлые чувства, привязанности и любови – все то, чем набиты заплечные мешки всякой судьбы…
Он нагнал ее в фойе, у гардероба:
– Простите, н-не расслышал ваших…
– Не важно, я только хотела уточнить…
– Позвольте, я п-помогу вам пальто…
– Да не надо, спасибо, нет, постойте, там шарф в рукаве, шарф…
Ее растерянные руки, не попадающие в рукава поданного им пальто, и его беспризорные руки, неловко коснувшиеся (ах, простите! – обморочное оцепенение обоих) ее груди…
Если она не торопится, он мог бы ответить на ее вопрос о…
К сожалению, она торопится, очень, абсолютно неотложное дело: обещала сегодня матери исправить подтекающий кран на даче…
– Кран?! Да я сейчас же… Господи, какие п-пустяки! Я мигом все устрою.
– А у вас есть (робко-счастливо)?..
– Время? Н-ну, сколько это займет?
– Да не меньше двух часов.
– Какие пустяки!
Затем – минут двадцать в тамбуре гремящей электрички: отрывистые, сквозь железнодорожный грохот, возгласы и его глаза с припухшими, словно калмыцкими веками – одуряюще близкие, когда его бросает к ней на стыках рельсов…
Далее – пятнадцатиминутный пробег по обледенелой поселковой дороге к заглохшей на зиму даче, возня с замком, не желающим сдаваться замерзшему ключу в ее пляшущих пальцах, и его прерывистое:
– П-позвольте уж мне… все ж, какой-никакой, мужчина…
Наконец замок побежден, дверь со скрипом отверзлась, они ввалились на застекленную веранду, где немедленно он обнял, как-то по-детски обхватил ее, судорожно всхлипнув…
Ну, и так далее…
Воспользуемся же хрипло задыхающейся паузой для краткой биографической справки.
Он: доктор наук, историк, специалист по хазарам, автор двух известных книг, женат, две дочери – семнадцати и двенадцати лет.
Она: журналист, автор сценариев двух никому не известных документальных фильмов, два неудачных брака, детей нет, сыта по горло, оставьте меня в покое…
И как подумаешь – что за радость в этих случайных всплесках незнакомых судеб, в мерзлых, не убранных с лета простынях на дачном топчане, в прикосновениях ледяных пальцев к горячему телу! В нашем возрасте от постельных сцен требуешь наличия по крайней мере приличной постели. Так ведь и простудиться недолго…
Кстати, бешеный подростковый озноб, сотрясавший обоих, был скорее температурного свойства. Выяснилось, что заболели оба – в те дни по Москве гулял заморский вирус.
– Горло сохнет, – сказал он, морщась, – где тут кран?
– На кухне…
Он поднялся, по-старушечьи накинув плед на плечи, побрел в кухню.
– Действительно подтекает! – крикнул оттуда.
После чего кран был забыт навеки и подтекает, вероятно, до сих пор. Вернувшись, минут пять стоял в проеме двери, глядя, как она лежит в бисере пота, в области слепящего зимнего света, бьющего через окна веранды.
Когда спустя часа два наконец оделись и вышли, он сказал:
– Через неделю я уезжаю…
Они стояли на платформе в ожидании электрички. Поодаль прогуливалась пожилая тетка с линялой изжелта болонкой.
– А вернешься когда? – спросила она.
Он хотел ответить «никогда», и, в сущности, это было бы правдой. Но сказал:
– Н-не знаю. Может быть, через год… Я уезжаю всей семьей в Израиль.
Ну да, так она и предполагала.
Да ничего она не предполагала, какого черта! Все это обрушилось на нее сегодня утром, когда она вошла в темный конференц-зал и из-за ширмы судьбы ей показали карнавальное полулицо с прицельным глазом.
– Чему ты улыбаешься? – спросил он хмуро.
– А вон ей… – сказала она, – даме с собачкой.
Неделю она провалялась с гриппом. Он, вероятно, тоже. Ну, вот и ладно, и хорошо, прощайте, мое славное приключение!
Когда, по ее расчетам, самолет Москва – Тель-Авив должен был уже набрать высоту, зазвонил телефон и его голос торопливо сказал:
– Я из Шереметьева, на м-минутку… Договорился с Юровским, тебя п-пригласят в декабре на конференцию в Иерусалим… Что?! – крикнул. – Н-не слышу! Что ты сказала?!
Тут связь оборвалась, и она заплакала – от счастья.
Спустя несколько недель она вывалилась в аэропорту Бен-Гурион – в расстегнутой дубленке, с мохнатой шапкой в руке – прямо в солнечный средиземноморский декабрь.
Он стоял отдельно от пестро-цыганской толпы встречающих – незнакомый, молодой, в джинсах и какой-то легкомысленной куртке. Стоял поодаль, подняв обе руки, словно сдавался необоримой силе. И когда она приблизилась, медленно опустил руки ей на плечи, ощупывая их, как слепой.
В автобусе они постепенно вспомнили друг друга, он стал оживлен и, спохватываясь, показывал что-то в окне, что, по-видимому, было прекрасным и достойным восхищения, и несколько раз повторял, как все замечательно сложилось – и, главное, конференция именно в Иерусалиме, что позволило ему вырваться из Хайфы на все эти три дня…
– У меня доклад только завтра утром, – добавил он, – а дальше – тишина…
Она жадно смотрела в его шевелящиеся губы, словно боясь пропустить нечто главное, что он сейчас произнесет и тем самым спасет обоих навсегда.