В последний час - Александр Бек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сегодняшнюю сводку он дал следующие эпизоды.
Лейтенант Бурдаков сбил из пулемета транспортный фашистский самолет, пролетавший над расположением полка из окруженного советскими войсками города. Пять гитлеровцев выбросились с парашютами и скрылись в лесу. Их нашли по следам, оцепили, крикнули: «Сдавайтесь!» Один за другим появились четверо, держа руки вверх. Пятый не показывался. Сдавшиеся объяснили, что это полковник с двумя железными крестами, что он только что поклялся скорее умереть, чем выйти к русским с поднятыми руками. Дав предупредительный выстрел, Бурдаков произнес боевую команду, но в ту же минуту из-за деревьев мирно вышел полковник с двумя большими портфелями. Рук он действительно не поднял: руки были заняты.
— Так и запишите, пусть талгарцы посмеются. Жалко, что этого полковника сразу отправили в дивизию. Привели бы сюда, я бы его всему полку продемонстрировал. Все поняли бы, что значит сбить немецкий самолет.
Затем Костромин рассказал, что расчет противотанкового ружья в составе трех бойцов (он перечислил их фамилии, имена и отчества), устроивший засаду, дождался наконец добычи. Подпустив фашистский танк, бойцы подожгли его несколькими выстрелами. Костромин послал им корзину огромных талгарских яблок.
— Это тоже в сводку, — сказал он. — Пусть знают все, что комиссар послал героям яблок.
— Записал, — быстро выговорил Щупленков и, подняв голову, держа наготове карандаш, уставился на комиссара.
В эту минуту Костромин ощутил симпатию к юноше. Люди, которые вот так — глядя ему в рот — слушали рассказы о талгарцах, сразу становились для него необыкновенно милыми.
— Знаешь ли ты, — спросил он, — что значит втроем драться против танка?
— Не знаю, — ответил Щупленков, — но, наверное, страшно.
— Угадал, — улыбнулся Костромин.
Рассказав еще несколько эпизодов, он произнес:
— Теперь пиши: «В последний час».
У Костромина была слабость к этому заголовку, который постоянно фигурировал в сводках, хотя выдающиеся события вовсе не обязательно случались именно в последний час.
На этот раз под таким заголовком он решил дать сообщение о молодых бойцах, выразивших желание вступить в партию. Он повторил то, о чем говорил Ермолюку: завтра они вместе с товарищами первый раз будут в бою, завтра они покажут, как дерутся люди, которые хотят стать коммунистами. Вот их фамилии. Раскрыв блокнот, он продиктовал фамилии. Последним в блокноте был записан Щупленков. Костромин взглянул на писаря.
Щупленков застыл с поднятым карандашом, потупившись и густо покраснев.
Костромин понял, что переживает Щупленков, понял, вероятно, лучше, чем тот понимал себя. Когда-то, перед первым боем, Костромин чувствовал то же самое: ему хотелось испытать себя под пулями, быть первым в атаке, совершить подвиг, и в то же время душу охватывал страх. И если бы тогда, накануне боя, командир приказал бы: «Отправляйтесь в штаб, вас берут писарем», — он, вероятно, ушел бы с облегчением. Нет, пожалуй, не ушел бы. Или, во всяком случае, повернул бы обратно с полдороги. И сказал бы командиру… Кто его знает, какие слова нашлись бы тогда у Костромина, но он сумел бы остаться в строю, пойти в бой вместе с товарищами.
А Щупленков? Вот он сидит тут, краснеет. И Костромину вдруг показалось, что в эти мгновения, пока он медлит, словно запнувшись на запятой, решается будущее Щупленкова: быть ли ему большим или мелким человеком. Его подмывало отправить юношу обратно в батальон, послать в завтрашний бой, где он станет мужчиной, одолевшим страх, человеком первой шеренги. Но, взглянув на незаконченную сводку, он подавит сочувствие — дело выше симпатии. Сознавая, что совершает жестокость, он сказал:
— Точка. Все.
И не назвал фамилии Щупленкова. Обоим было ясно, что в данном случае ее называть незачем, ибо Щупленков-писарь не пойдет в бой.
Щупленков вернулся через три часа, когда Костромин, не переносивший медлительности, начинал терять терпение. Близился вечер, сводка могла опоздать. «Подведет, подведет, — подумалось ему, — не знает, что значит для бойца вовремя сказанное слово».
Однако, к удивлению, сводка удалась новому писарю: эпизоды были изложены простым, ясным языком, хотя в обилии призывов с восклицательными знаками чувствовалась неопытность. Костромин называл это «проповедями» и «заклинаниями».
— Долой всю воду, — говорил он, вымарывая лишнее. — Для возбуждения ярости нужно что-нибудь покрепче, чем вода!
Насупившись, Щупленков наблюдал, как комиссар вычеркивал целые фразы. Костромин взглянул на писаря и не сдержал улыбки.
— Пожалуй, ты действительно выйдешь у меня в писатели, — одобрительно сказал он, прочитав. И добавил, по привычке подзадоривая:
— Пишут-то они красиво, но…
Он не стал продолжать, заметив, что глаза Щупленкова вдруг стали злыми: такого не следует поддразнивать, такой действительно, должно быть, дрался в школе!
Щупленков работал быстро. «Кажется, не рохля», — с удовольствием отметил Костромин, глядя, как ловко перекладывает Щупленков шелестящие листки копирки, которые у него, Костромина, были непослушными, когда он за них брался.
Скоро комиссар подписал пять готовых экземпляров.
Вручая один Щупленкову, он сказал:
— Отнесете во второй батальон, к своим. Когда вернетесь, можете ложиться спать. Завтра являйтесь сюда в шесть часов утра. Завтра горячий день.
На следующий день, в седьмом часу утра, Костромин разговаривал по телефону. Его нога, заново перевязанная на рассвете, обутая, как и вчера, в огромный уродливый опорок, по-прежнему недвижно лежала на хвойной подстилке. Атака уже началась.
— Как хлопцы? — кричал комиссар в трубку. — Двигаются? Сколько метров проползли? Сколько осталось до фашистов? Отлично. Передайте народу: комиссар полка сказал, что они замечательные хлопцы! Первые подвиги давайте. Кто отличился? Не можете сказать? Все двигаются — и никто не отличился? Не верю! Сейчас же выясните и через десять минут мне доложите…
Возбужденный, он потянулся, расправляя сильные плечи, и сказал:
— А где же, черт побери, писарь? Связной, сбегайте за ним. Растолкайте и доставьте через две минуты! Я ему покажу, как спать, когда бой идет.
Развертывался наступательный бой. Прижавшись к земле, которую рвут мины и снаряды, над которой несется, сбивая сухие стебли прошлогодней травы, невидимый вихрь настильного огня, бойцы ползли к линии вражеских блиндажей.
Это медленное, страшное и, казалось бы, однообразное переползание в действительности вовсе не однообразно. Это напряженная борьба, в которой каждая минута драматична.
Вот бойцы в нерешительности остановились перед открытым гладким местом, где мелким пунктиром взлетали комочки земли: удар нашей батареи — одна очередь, другая, третья; вот наконец попадание — разворочен гитлеровский блиндаж, разбит пулемет, исчез страшный пунктир. Надо уловить это мгновение, чтобы броском проскочить вперед, пока противник не восстановил огневую преграду. Кто-то кидается первый. Кто это? Кто, какой корректировщик, какой наводчик, разнес в нужную минуту блиндаж? Кто, какой боец, двинулся первым? Кто, какой санитар, отважно перевязывает и выносит раненых? Кто, какой снайпер, перебил гитлеровцев у автоматической пушки, оборвав ее проклятый лай? Все это хочет знать Костромин. Он сам не раз бывал под пулями; сам, случалось, в критический час боя поднимал талгарцев в атаку. Его и сейчас тянет туда — ближе к бойцам.
Вскоре вернулся связной.
— Писаря на месте нет, — сообщает он.
— Как нет? Сбежал он, что ли?
— И не ночевал, — отвечает связной. — Пошел, наверно, спать в конный взвод, на сено.
— Разыскать немедленно! Я ему покажу — сено!
Связной уходит. Костромин смотрит на часы и опять звонит в батальон.
— Десять минут, которые я вам, дорогой товарищ, дал, давненько истекли. Выяснили? Почему же не докладываете? Почему ждете, чтобы комиссар вам напоминал? Кто впереди? Погодите, запишу фамилии. Так, так… А имя, отчество… Не знаете? Сколько раз я вам твердил, что героев надо знать по имени-отчеству. Извольте-ка узнать! Давайте дальше… Кто? Как? Щупленков? Позвольте, что за Щупленков? Черт возьми, ведь это же мой писарь? Как он туда попал? Сейчас же отослать обратно! Соедините меня с Ермолюком. Тоже в бою? Передайте мой приказ, чтобы писарь немедленно ко мне явился.
Положив трубку, Костромин сказал:
— Пожалуйте, ушел на передовую… Делай с ним что хочешь — впереди ползет.
Комиссару доложили, что к телефону, по его требованию, вызван Ермолюк.
— Где же этот писарь? — закричал Костромин. — Долго я буду его ждать? И почему вас я не могу дозваться к телефону? В бою? Это хорошо, это отлично, Ермолюк, но надо и связь за собой тащить. Отослали писаря? Как то есть не идет? А мой приказ? Я ему покажу отказываться? Что? Бросил в блиндаж гранату? Молодец! То есть какой к черту молодец? Я ему покажу, как бросать гранаты! Связать и представить живого или мертвого! — И, раздраженно стукнув трубкой, он сказал: — Подвел! Угораздила меня нелегкая… Ведь знал, что подведет… Знал, добра не будет… — Потом, усмехнувшись, добавил: — Нельзя брать необстрелянных! И особенно — рядом со мной сажать!