Матери - Теодора Димова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрея вслушалась в голос Павла и глубокий голос Ины, ей всегда удавалось всех рассмешить, даже самые грустные истории она рассказывала смешно, с Иной было легко, весело и как-то воздушно, снова взрыв хохота, скоро половина девятого, начало финала мирового первенства по футболу, да, холодильник набит запотевшими банками с пивом, ледяными бутылками водки и мастики[1], салатами, закусками, сырами, соками, если сейчас Андрея войдет к ним, все станут спрашивать, как дела в школе, какие отметки на конец года, как французский, а английский? Есть ли у нее уже boy-friend или пока еще они всей компанией носятся всюду вместе, и кто-нибудь обязательно воскликнет: Боже мой! какое поколение! мы в их возрасте!.. да, мы меняли приятелей, как носовые платки, помните, был еще такой анекдот? девчонки теряли невинность в тринадцать лет, в восемнадцать уже были женщинами, у каждой — по несколько абортов, в этом месте кто-нибудь обязательно многозначительно добавит — криминальных, да, разумеется, криминальных, а как иначе, ведь на аборт нужно было идти с кем-нибудь из родителей, а кто из родителей по тем временам мог бы стерпеть аборт, кто из родителей тогда вообще мог допустить и разговоры об аборте — это было стыдно, низко, неприлично для них, об этом вовсе не следовало говорить, в этот момент Ина обязательно подойдет к Андрее и скажет ей своим глубоким голосом, со всей искренностью, на которую только была способна: Андрея, если ты столкнешься с подобной проблемой, первым человеком, кому ты скажешь об этом, буду я, моя девочка. И Андрея вышла из квартиры, молча спустилась вниз и, как собака, пошла по следам матери, она будет следить, походит немного за ней, а потом оставит ее и пойдет к Яворе и ребятам, хотя бы увидит Явору, она подумала об этом, и сама эта мысль немного успокоила ее, ну а пока она пойдет за матерью, потому что к Яворе еще рано, пойдет за матерью по пустым улицам, почувствует боль в груди, ощутит, как тонет в этой боли, глядя на маленькую фигурку матери, которая шла по пустынным улицам так, как шла бы в космосе — потерянная, маленькая, несчастная, с мутными глазами, вялой и безрадостной походкой, она волокла за собой жизнь как какую-то тряпку, наступая на осколки души своей дочери, затерявшаяся в пыльных улицах лета, в сумерках, опустившихся на Софию, среди многочисленных кафе, где через час все будут смотреть на синий экран телевизора, где зазвучат возгласы и крики от пропущенных или забитых голов; лето, безрадостное, безнадежное лето Андреи, убитая радость, искромсанная на куски душа Андреи, ее больная мать, которая словно ребенок шла сейчас перед нею, ее несчастный отец, который самоотверженно пытался воспитывать ее, беспокоился об ее отметках в школе, подыскивал ей репетиторов, следил за ее успехами по английскому, французскому, болгарскому и математике, регулярно ходил на родительские собрания, покупал ей прокладки, рюкзаки, кроссовки и бусы.
А вообще ты когда-нибудь была счастлива, мама, как-то спросила ее Андрея, и Христина засмеялась по-настоящему, в ее глазах даже появился какой-то озорной блеск — да, в детстве — я любила собирать божьих коровок в спичечные коробки, мне нравилось зарываться в зелень кустов — там тишина совсем другая, какие-то другие звуки, жужжат мухи и пчелы, гудит пролетающий жук, в листве воробей порхает, я была тогда совсем маленькая и стояла, подняв лицо вверх, а зелень листвы и синева неба сливались друг с другом, я находила божью коровку и сажала к себе на палец, она оставляла за собой какую-то желтоватую жидкость, которая пахла землей, травой, лесом, и тогда я осторожно перекладывала божью коровку в коробочку и, да, тогда я была счастлива.
Ты меня любишь, мама?
Я не знаю, любовь это или нет. Когда у тебя нет ни малейшего желания сделать хоть что-нибудь для своего ребенка. Когда важнее всего на свете только твое собственное несчастье.
А папу ты любила?
Нет, конечно же, нет.
А зачем тогда вышла замуж?
Все выходили.
И никогда-никогда не была с ним счастлива?
После долгого раздумья: нет, думаю, что нет, думаю, я была счастлива только там, в кустах, когда собирала божьих коровок.
Андрея и Христина молчат. И смотрят друг на друга. Они ощущают свою связь, свою взаимную зависимость. И одна из них должна сделать что-то для другой. Христина должна заботиться об Андрее или хотя бы сказать, что любит ее. Хотя бы приласкать. Хотя бы коснуться руки. Андрея вся — как оголенный нерв, без кожи. Она не сводит глаз с матери. Ждет хоть малейшего знака. Христина отводит свой взгляд, она смотрит в сторону. Тебе нечего ждать от меня. Меня нет. Я родилась на белый свет без имени. Я просто развалина. Сама ищи себе мать. Или Павла заставь — пусть найдет. Кого-нибудь из своих многочисленных любовниц, которые тут толкутся.
У него только одна любовница.
Да? Это Ина? Очень симпатичная. Она вполне может быть тебе матерью.
Ты не имеешь права так поступать, мамочка.
Я никому ничего не должна. Имею право на все. Имею право на свою беду и на свою болезнь.
Мама, у меня все болит. Все. На меня давит какая-то огромная тяжесть. Я даже думаю, что, как и ты, не смогу жить.
И в чем причина?
В тебе. Ты — моя рана. Я ужасно люблю тебя. Мне не нужна другая мать.
Ну вот… Выходит, что это я во всем виновата? Я этого не говорила… Ты можешь, можешь сама со всем этим справиться. Прошу тебя — сделай это ради меня. Прогони Ину. Начни снова жить с папой. Улыбайся. Выбирайся из дома, в люди. Начни работать. Перестань уходить по ночам одна. Сделай это для меня, мама.
И тогда входил Павел — высокая атлетическая фигура, уверенная походка, мужчина в расцвете сил, сильный и здоровый, он выходил к своей семье — к своей сумасшедшей жене и своей несчастной дочери, входил в свой дом, где время остановилось, дом из паутины и тоски, дом из темноты, садился рядом с ними — сломленный, сильный и преданный, нелюбимый и виноватый, неудовлетворенный, садился рядом со своей разбитой жизнью, с безысходной своей любовью, Андрея давно наблюдала, как начала седеть его борода, как все больше редели волосы на голове, как все глубже становилась морщинка меж бровей, наблюдала и удивлялась тому, что все это делало его еще привлекательнее, это был неотразимый мужчина с матовым оттенком кожи, черными как уголь глазами, которые в одно мгновение буквально раздевали женщин, распаляли, разжигали, желали их, стекали по их груди как расплавленное железо, сводили их с ума. Андрея любила зарываться лицом в бороду Павла, любила его запах, любила крупные и жесткие волоски в его бороде, любила своего отца всей своей девчачьей, еще не окрепшей, только-только просыпающейся чувственностью, но любила его лишь вполовину, всю жизнь она должна была любить его вполовину, потому что он не мог помочь ее матери, да и кто вообще мог помочь ей, кто мог перебороть это ее врожденное одиночество, эту тьму и тишину вокруг нее, как будто Христина обитала где-то на причудливом океанском дне, а не на суше, как будто была частью неведомого подземного мира, сотканного из темноты, воды и воздуха, а не частью света и неба, не частью простора земли.
Я убила своего отца, прошептала как-то днем Христина — она сидела в освещенной полуденным светом спальне, слабая, совсем прозрачная, обездвиженная, уже не уверенная ни в чем — есть ли в комнате еще люди, сидит кто-нибудь рядом с ней или нет, где Павел — моется в ванной? а Андрея — она делает уроки по математике? Христина — неподвижная, пронизанная светом уходящего дня, пронизанная воспоминаниями о своем отце, пронизанная своей виной, своей жизнью, своей медикаментозной обреченностью, она вдруг обхватила лицо руками, молча, ни с кем не разговаривая, может быть, только с Богом, но в этот момент его не было в комнате, здесь была только ее дочь, Андрея, которая рылась в шкафу в поисках своей тенниски, извини, мама, я не расслышала, я убила его, повторила Христина, очень странным образом, с этого все и началось, перед этим убийством были божьи коровки, было и синее и зеленое, а потом уже не было цветов, убила самого крупного современного композитора, своего отца, убила, потому что он нас оставил, меня и маму, потому что он бросил нас, потому что влюбился в ту женщину, потому что та женщина родила ему Каталину, ту самую Каталину, которая, должно быть, приходится мне сводной сестрой, ту Каталину, с удлиненными миндалевидными глазами, телом пантеры, запахом самки, обожаемую моим отцом, ту Каталину, дочь стервы, стервы в черном, по которой все сходили с ума, и мой отец в том числе, самый крупный композитор, он растаял перед этой стервой в черном и забыл про меня и мою мать, забыл о нас, будто нас никогда и не было, выгнал из дома, в котором мы жили, чтобы на наше место переехали Каталина и эта стерва, когда мы встречались с ним где-нибудь на улице, ему было неловко, и он только спрашивал, как мы, как наши дела, а мама кричала, кричала и выла по ночам, рвала на себе ночную рубашку, рвала простыни, рвала газеты и кричала, по ночам мама собирала газеты и начинала их рвать, потому что в доме уже нечего было рвать, кроме ковров, и она кромсала их турецким ножом, который папа привез из Турции, мамочка, мамочка, что с тобой, Андрея опустилась на пол, мамочка, ты бредишь, Христина посмотрела на нее глазами Христа, самым чистым в своей душе, самым светлым в ней, я говорю тебе правду, но Христина не знала, кому это говорит — свету или уходящему дню, горам, которые были видны из их окна, или сирени с ее неописуемым ароматом, а Павел действительно был в ванной, как долго твой отец моется, сказала Христина, как будто ее и в самом деле волновала вода, которая шумела там, вода, которая становилась все дороже, воду на планете надо беречь, сказала Христина сидевшей на полу рядом с ней Андрее, а твой отец всегда так долго моется, и грустно улыбнулась, улыбнулась беспомощно, как человек, осужденный на смерть, какая вода, мама, Андрея ничего не понимала, какая вода, как это — какая вода? как это — какая? Ну и что было потом, еле успела вставить Андрея, ну, после того, как твоя мама, то есть моя бабушка, которую я совсем не знаю, впрочем как и деда — я его вообще не знаю, резала ковры ножом из Турции, а потом наступил голод, Христина сказала это так, будто собиралась рассказать очень пикантную историю, наступил голод, у нас с мамой был только хлеб, а если появлялась брынза, то мы ели ее жадно, кусками, я съедала по целому большому куску брынзы с хлебом, я не могу поверить, озадаченно проговорила Андрея, ты же вообще не ешь брынзу, и Христина рассмеялась, с тех пор и не ем, моя милая, именно с тех пор, и вот однажды мой отец, великий композитор, которого я знала только по газетам, пришел к нам утром, и мама долго мылась перед этим, долго мазалась — наводила красоту, долго делала себе прическу, целую ночь, даже больше, сидела с какими-то листьями плюща на лице, в маске, маске для красивой кожи, и когда утром я ее увидела, то не поверила своим глазам, мама, твоя бабушка, которую ты вообще не знаешь, была похожа на призрак, мертвеца, только гроба и цветов недоставало, она так ужасно выглядела, была такая холодная, что мне захотелось открыть окно, хотя была зима, и мой отец, великий композитор, которого я уже давно не видела и которого ты совсем не помнишь, потому что он сразу после этого умер, появился в дверях, элегантный, свежий, жизнерадостный, сияющий, высокий, смуглый, красивый, будто только что из сказки, между прочим, твой отец очень на него похож, потому я и вышла за него, его единственным преимуществом было это потрясающее сходство с моим отцом, великим композитором с его дерьмовой музыкой, которую он крал у всех, бесстыдно и нагло, крал у других больших композиторов, в его музыке, Андрея, не было ничего настоящего, только коммунизм, только лесть властям, только подхалимаж, только воровство, если тебе когда-нибудь доведется услышать музыку своего деда, знай: ничто из того, что ты слышишь, ему не принадлежит, все это — дешевая музыка с помойки, как и сам твой дед — дрянь помойная, он даже не заслуживал, чтобы я его убивала, Андрея сидела у ее ног совсем без сил, глядя вниз — изучала рисунок ковра и лишь молила Бога, чтобы отец поскорее вышел из ванной и вошел сюда, и тогда бы Христина замолчала раз и навсегда, как замолчала ее мать, открывшая дверь ее деду, когда он в то солнечное зимнее утро позвонил им в дверь впервые с тех пор, как выгнал их из дома. Тогда он позвонил в первый и последний раз с тех пор, как выгнал их из дома, она снова слышала голос Христины, как бы догадавшейся, о чем думает ее дочь, так вот, говорю тебе, он был еще красивее, чем в газетах, чем по телевизору, лучше, чем какой-нибудь великий американский актер, он был потрясающе элегантен и уверен в себе, такой сытый, наверное ел много и разнообразно, подумала я тогда, потому что если сидеть только на хлебе и брынзе, вряд ли будешь таким красивым, таким смуглым, таким высоким, он позвонил в дверь, и мама открыла ему, а он протянул ей какой-то цветок, кажется розу, но я точно не помню, она его спросила, по какому случаю роза и что ему надо, а он сказал: я хочу видеть Христину.