Жили-были-видели… - Леонид Чачко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случайно сохранился план нашей квартиры.
На плане помещения 1–7 – жилые комнаты, 11, 12 и 13 – коридоры, 8 – умывальная, 9 – кухня, 10 – ванная, 14 и 15 – туалеты.
Когда папа с войны привез мотоцикл, тот долго стоял в квартире, занимая один из двух туалетов, и никто из соседей не возражал. С войны из соседей-мужчин вернулись пятеро – в комнаты 7, 5, 4, 2 и 1. В комнату 6 мужчина не вернулся – осталась одинокая вдова. Но обо всем по порядку.
Наша комната – четвертая (один длинный звонок) – выходила окнами на соседний двор и в пространство. Когда на парадах над Красной площадью пролетали самолеты – они появлялись одновременно в нашем окне. Помню, в день Победы над Красной площадью на аэростате было поднято знамя – оно развевалось и перед нашим окном. Вдали из окна был виден ветряк, установленный на башне в ЦАГИ – Центральном аэро-гидродинамическом институте. Мне всегда хотелось там работать, и так получилось, что после окончания института я распределился в эту колыбель отечественной авиации.
Соседнюю комнату № 5 занимала семья Шпирт. Александр Шпирт – дядя Саша – бывший одессит, поэт, вернулся с войны в 46-м году, зарабатывал поэтическими переводами с различных языков народов Советского Союза (по подстрочнику), в основном всяких экзотических, вроде калмыцкого или ойротского. Поскольку у малых народов была особая квота на издание национальной литературы, дядя Саша сводил концы с концами. В свободное от творчества (думаю, таковое все-таки было) и от халтуры время дядя Саша писал нам с братом стихотворные посвящения («…в расцвете лет твоих – и дней моих на склоне…»). Мой брат тут недавно раскопал, что наши со Шпиртами комнаты образовались оттого, что наши отцы, обзаведясь семьями, разгородили одну большую комнату перегородкой. Из-за этого в нашем будущем (а как знать, может, и в прошлом) возникали проблемы со звукоизоляцией. Например, когда родители с братом переехали и оставили комнату мне и я «зажил личной жизнью», дядя Саша однажды, смущаясь, попросил меня перенести кровать к другой стене. После смерти четы Шпиртов (их сын Владик, физик, физтеховец из первого выпуска, участник семинаров Ландау, к этому времени имел свою семью и жил в другой квартире) комнату заняла странноватая, а впрочем, очень тихая и деликатная пара, которая не оставила о себе никаких воспоминаний, кроме некоторых юмористических подробностей.
Другая стена нашей комнаты примыкала к малому коридору, куда выходили двери трех комнат. В комнате № 1 жила бездетная пара. Муж вернулся с войны в чине капитана, работал в какой-то редакции и довольно скоро умер. Жена пошла работать учителем в девчачью школу № 327, преподавала девочкам рукоделие, дружила со своими ученицами, и они часто заходили к ней в гости, заставляя мое юное сердце изнывать от любопытства. Потом и она умерла, а в комнату вселился какой-то нестарый и часто нетрезвый раздолбай, по-моему гэбэшник небольшого чина (я уже к тому времени вырос, вел свободный и общительный образ жизни и представлял, наверное, некий интерес для этой конторы). Потом этот персонаж исчез так же неожиданно, как и появился, и освободившуюся комнату присоединил к своей обитатель комнаты № 2 Шульман Моисей Израилевич, приятель наших родителей. О нем хочу рассказать подробнее.
Моисей Израилевич, или дядя Миша, пройдя войну, кажется в чине сержанта, пошел работать по редакционно-издательской части. Он учился, как и наш отец и дядя Саша, в РИИНе, но до этого окончил Киевскую консерваторию по классу скрипки, что дало ему определенные преимущества в плане трудоустройства в эпоху, когда «лиц еврейской национальности» (или, как говаривала наша мама, ex nostris) не жаловали на идеологических участках работы, к каковым, безусловно, относились журналистика, литература и преподавание. Году в 53-м его выперли из какого-то издательства, и он устроился в музыкальную школу педагогом по скрипке, а также брал учеников. На всю квартиру раздавались его дикие крики, с которыми он поправлял ученика, взявшего неточную ноту (при том, что, имея абсолютный слух, он не мог интонировать голосом и, пытаясь напеть мотив, врал безбожно). Когда времена сменились более вегетарианскими (по выражению Ахматовой), дядя Миша стал ездить от филармонии с музыковедческими лекциями, заключил договор с издательством на книгу «Лев Толстой и музыка», каковую, кажется, даже издал в конце жизни. Дядя Миша прожил всю жизнь холостяком, был красив и очень неравнодушен к женской красоте, но его явно привлекали самые ее простые разновидности, и наши родители никогда не отказывали себе в удовольствии перемыть косточки его очередной пассии – официанточке или продавщице. Будучи в весьма почтенном возрасте и пережив парочку инфарктов, он сиживал, бывало, на Чистопрудном бульваре и благосклонно оглядывал порхающих мимо девиц. Когда в 81-м году я, женившись, путем сложного обмена переехал из своей комнаты, дядя Миша остался в квартире единственным из славной рииновской когорты и единственным, с кем мне жалко было расставаться…
Следующую комнату – № 3 – занимала семья Маринбах. Папа – маленький, юркий, энергичный, внешне похожий на поэта Льва Рубинштейна, работал где-то по снабжению и был вечно занят какими-то гешефтами, мама – крупная, величественная дама, занималась домашним хозяйством и готовила немыслимые еврейские кушанья. Для моей мамы она была непререкаемым кулинарным авторитетом, множество рецептов от Сарры Иосифовны перекочевали в мамину записную книжку. Двое сыновей Маринбахов унаследовали от матери богатырскую стать и (видимо, от обоих родителей) хорошую еврейскую голову. Старший – Ефим Борисович – окончил медицинский и делал блестящую академическую карьеру, но ему не повезло – его научным руководителем был профессор Вовси. Когда разгорелось «дело врачей», Ефим Борисович оказался в местах не столь отдаленных, но на воле и некоторое время жил и работал на Дальнем Востоке. После реабилитации он вернулся в Москву и со временем стал одним из крупнейших наших урологов. Младший – Александр Борисович – кончил мехмат и неоднократно пытался преподать мне красоты астрономии, в чем не преуспел.
В комнате № 6 обитала (первоначально) одинокая женщина, муж которой (он, видимо, был из рииновского набора) погиб на войне. Она была высокая, с очень правильными чертами лица, ходила и говорила тихо и, по-видимому, нас всех ненавидела. Истоков этого отношения я не знаю, но могу предположить как зависть к выжившим мужьям, так и национальный элемент. Мама называла ее «малахамувэс» (ангел смерти на иврите), а я ее очень боялся. После смерти «малахамувэски» ее комнату заняла, по иронии судьбы, веселая рыжая, слегка распутная еврейка, которая работала в троллейбусном парке и заводила кратковременные романы с пьющими слесарями. Один из них задержался дольше других благодаря добродушному характеру и упрямству – когда Рыжая запирала дверь, он взбирался по стене на третий этаж и, влезши к ней в окно, все-таки добивался своего. Однажды, возвращаясь поздно ночью домой, я наткнулся на него, свернувшегося калачиком на полу у двери в квартиру. Будучи разбужен, он смиренно попросил его не бить. Разумеется, был допущен внутрь, в коридор, а утром добродушная Рыжая уже отпаивала его чаем.
Наконец, комнату № 7, самую большую, первоначально занимала семья Гречко – бывшего коменданта общежития РИИНа. Их сын после возвращения с войны стал кадровым военным, окончил академию и забрал родителей к себе. Освободившуюся комнату занял ветеран ГПУ, бывший латышский стрелок, бывший оперуполномоченный по Читинской области Рипп. Нередко его зычный голос грозил мне всяческими карами за «антиобщественное» поведение, когда мои хипповатые друзья попадались ему по квартире. «Я таких к стенке ставил!» – гремел он и, наверное, и вправду ставил, но, за исключением мелких пакостей, особого зла я от него не имел.
После Риппа в комнату вселился здоровый веселый парень – бывший деревенский милиционер, а потом пожарник, с женой и ребенком, каковой (жене) от него иногда (но не слишком часто) доставалось, и тогда она гордо, как знак отличия, носила фонарь под глазом. К моменту моего отъезда из квартиры пожарник добился своей жизненной цели: получил квартиру, замирился с женой, клятвенно обещав ей не пить и не бить, и съехал.
Уголок родной коммунальной кухни
В детстве жизнь моя, как и у большинства московских детей, в немалой мере происходила на дворе. Двор, закрытый и разветвленный московский двор со всякими проходами и лазейками в соседние дворы, со шпаной, со сложными отношениями с обитателями окрестных дворов, являлся задним двором большого продовольственного магазина – «Стеклянного гастронома на Покровке». В голодные послевоенные годы в этом дворе время от времени «давали» с лотка муку и другой дефицит, обычно строго ограничивая количество выдаваемого в одни руки продукта. Вырастала громадная очередь, люди записывали номера на бумажках и на ладошках, и вот тут-то у нас, местной ребятни, появлялась возможность подзаработать на кино и мороженое – мы подставляли свои ладошки желающим… Во дворе играли в казаки-разбойники, в расшибалку, в чурки-палки. Активная деятельность велась на чердаках и крышах – там орудовали голубятники. Диких голубей в Москве не было, зато почти в каждом дворе имелась своя голубятня, и стаи домашних породистых голубей вились над крышами, по которым бегал стар и млад, размахивая палками с тряпками. Сверхзадачей голубятников было сманить чужого голубя, чтобы потом продать или обменять его на Птичьем рынке. Занятие это было небезопасное – однажды парень свалился с нашей крыши и разбился. В моем дворе болели за «Спартак». Я, движимый здоровым чувством индивидуализма и ничего не понимая в футболе, объявил себя болельщиком «Динамо» (ведь нельзя же было не болеть ни за кого!). После этого на меня стали коситься, и лишь значительно позже я понял причину: ведь «Динамо» была команда МВД…