Такая разная любовь. Любимые произведения русских классиков (сборник) - Илья Маневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь вещи, жизнь рабы, обязанной целовать по требованию, а не по желанию, жить до Смёрти или до привычки с человеком, чужим сердцу, и в то же время с человеком, юридически имеющим право на нее.
Вот – факт.
Вот – нелепая драма, человекоубийство, хуже – продолжительное истязание живого и сознательного существа. Чего ради – истязание?
Обвенчали или отпели эту девушку?
Страсти-мордасти
Душной летней ночью, в глухом переулке окраины города, я увидал странную картину: женщина, забравшись в середину обширной лужи, топала ногами, разбрызгивая грязь, как это делают ребятишки, – топала и гнусаво пела скверненькую песню, в которой имя Фомка рифмовало со словом емкая.
Днем над городом могуче прошла гроза, обильный дождь размочил грязную глинистую землю переулка; лужа была глубокая, ноги женщины уходили в нее почти по колено. Судя по голосу, певица была пьяная. Если б она, устав плясать, упала, то легко могла бы захлебнуться жидкой грязью.
Я подтянул повыше голенища сапог, влез в лужу, взял плясунью за руки и потащил на сухое место. В первую минуту, она, видимо, испугалась, – пошла за мною молча и покорно, но потом сильным движением всего тела вырвала правую руку, ударила меня в грудь и заорала:
– Караул!
И снова решительно полезла в лужу, увлекая меня за собой.
– Дьявол, – бормотала она. – Не пойду! Проживу без тебя… поживи без меня… краул!
Из тьмы вылез ночной сторож, остановился в пяти шагах от нас и спросил сердито:
– Кто скандалит?
Я сказал ему, что – боюсь, не утонула бы женщина в грязи, и вот – хочу вытащить ее; сторож присмотрелся к пьяной, громко отхаркнул и приказал:
– Машка – вылазь!
– Не хочу.
– А я те говорю – вылазь!
– А я не вылезу.
– Вздую, подлая, – не сердясь, пообещал сторож и добродушно, словоохотливо обратился ко мне: – Это – здешняя, паклюжница, Фролиха, Машка. Папироски нету?
Закурили. Женщина храбро шагала по луже, вскрикивая:
– Начальники! Я сама себе начальница… Захочу – купаться буду…
– Я те покупаюсь, – предупредил ее сторож, бородатый крепкий старик. – Эдак-то вот она каждую ночь, почитай, скандалит. А дома у ней – сын безногой…
– Далеко живет?..
– Убить ее надо, – сказал сторож, не ответив мне.
– Отвести бы ее домой, – предложил я.
Сторож фыркнул в бороду, осветил мое лицо огнем папиросы и пошел прочь, тяжко топая сапогами по липкой земле.
– Веди! Только допрежде в рожу загляни ей.
А женщина села в грязь и, разгребая ее руками, завизжала гнусаво и дико:
– Как по-о мор-рю..
Недалеко от нее в грязной жирной воде отражалась какая-то большая звезда из черной пустоты над нами. Когда лужа покрылась рябью – отражение исчезло. Я снова влез в лужу, взял певицу под мышки, приподнял и, толкая коленями, вывел ее к забору; она упиралась, размахивала руками и вызывала меня.
– Ну – бей, бей! Ничего, – бей… Ах ты, зверь… ах ты, ирод… ну – бей!
Приставив ее к забору, я спросил – где она живет. Она приподняла пьяную голову, глядя на меня темными пятнами глаз, и я увидал, что переносье у нее провалилось, остаток носа торчит, пуговкой, вверх, верхняя губа, подтянутая шрамом, обнажает мелкие зубы, ее маленькое пухлое лицо улыбается отталкивающей улыбкой.
– Ладно, идем, – сказала она.
Пошли, толкая забор. Мокрый подол юбки хлестал меня по ногам.
– Идем, милый, – ворчала она, как будто трезвея. – Я тебя приму… Я те дам утешеньице…
Она привела меня на двор большого двухэтажного дома; осторожно, как слепая, прошла между телег, бочек, ящиков, рассыпанных поленниц дров, остановилась перед какой-то дырой в фундаменте и предложила мне:
– Лезь.
Придерживаясь липкой стены, обняв женщину за талию, едва удерживая расползавшееся тело ее, я спустился по скользким ступеням, нащупал войлок и скобу двери, отворил ее и встал на пороге черной ямы, не решаясь ступить дальше.
– Мамка, – ты? – спросил во тьме тихий голос.
– Я-а…
Запах теплой гнили и чего-то смолистого тяжело ударил в голову. Вспыхнула спичка, маленький огонек на секунду осветил бледное детское лицо и погас.
– А кто же придет к тебе? Я-а, – говорила женщина, наваливаясь на меня.
Снова вспыхнула спичка, зазвенело стекло, и тонкая, смешная рука зажгла маленькую жестяную лампу.
– Утешеньишко мое, – сказала женщина и, покачнувшись, опрокинулась в угол, – там, едва возвышаясь над кирпичом пола, была приготовлена широкая постель.
Следя за огнем лампы, ребенок прикручивал фитиль, когда он, разгораясь, начинал коптить. Личико у него было серьезное, остроносое, с пухлыми, точно у девочки, губами, – личико, написанное тонкой кистью и поражающе неуместное в этой темной сырой яме. Справившись с огнем, он взглянул на меня какими-то мохнатыми глазами и спросил:
– Пьяная?
Мать его, лежа поперек постели, всхлипывала и храпела.
– Ее надо раздеть, – сказал я.
– Так раздевай, – отозвался мальчик, опустив глаза.
А когда я начал стаскивать с женщины мокрые юбки – он спросил тихо и деловито:
– Огонь-то – погасить?
– Зачем же!
Он промолчал. Возясь с его матерью, как с мешком муки, я наблюдал за ним: он сидел на полу, под окном, в ящике из толстых досок с черной – печатными буквами – надписью:
ОСТОРОЖНО
Т-во Н. Р. и К°
Подоконник квадратного окна был на уровне плеча мальчика. По стене в несколько линий тянулись узенькие полочки, на них лежали стопки папиросных и спичечных коробок. Рядом с ящиком, в котором сидел мальчуган, помещался еще ящик, накрытый желтой соломенной бумагой и, видимо, служивший столом. Закинув смешные и жалкие руки за шею, мальчик смотрел вверх в темные стекла окна.
Раздев женщину, я бросил ее мокрое платье на печь, вымыл руки в углу, из глиняного рукомойника, и, вытирая их платком, сказал ребенку:
– Ну, прощай!
Он поглядел на меня и спросил немножко шепеляво:
– Теперь – гасить лампу?
– Как хочешь.
– А ты – уходишь, не ляжешь?
Он протянул ручонку, указывая на мать:
– С ней.
– Зачем? – спросил я глупо и удивленно.
– Сам знаешь, – сказал он страшно просто и, потянувшись, прибавил:
– Все ложатся.
Сконфуженный, я оглянулся: вправо от меня – чело уродливой печки, на шестке – грязная посуда, в углу – за ящиком – куски смоленого каната, куча нащипанной пакли, поленья дров, щепки и коромысло.
У моих ног вытянулось и храпит желтое тело.
– Можно посидеть с тобой? – спросил я мальчика.
Он, глядя на меня исподлобья, ответил:
– Она ведь до утра уж не проснется.
– Да мне ее не надо.
Присев на корточки к его ящику, я рассказал, как встретил мать, стараясь говорить шутливо:
– Села в грязь, гребет руками, как веслами, и поет…
Он кивнул головою, улыбаясь бледненькой улыбкой, почесывая узенькую грудь.
– Пьяная потому что. Она и тверезая любит баловаться. Как маленькая все равно…
Теперь я рассмотрел его глаза, – они действительно мохнаты, ресницы их удивительно длинны, да и на веках густо росли волосики, красиво изогнутые. Синеватые тени лежали под глазами, усиливая бледность бескровной кожи, высокий лоб, с морщинкой над переносьем, покрывала растрепанная шапка курчавых рыжеватых волос. Неописуемо выражение его глаз – внимательных и спокойных, – я с трудом выносил этот странный, нечеловечий взгляд.
– У тебя – что с ногами-то?
Он завозился, высвободил из тряпья сухую ногу, похожую на кочережку, приподнял ее рукою и положил на край ящика.
– Вот какие ноги. Обе такие, сроду. Не ходят, не живут, а – так себе…
– А что это в коробочках?
– Зверильница, – ответил он, взял ногу рукою, точно палку, сунул ее в тряпки на дно ящика и ясно, дружески улыбаясь, предложил:
– Хочешь – покажу? Ну, так садись хорошенько. Ты эдакого еще и не видал никогда.
Ловко действуя тонкими, непомерно длинными руками, он приподнялся на полкорпуса и стал снимать коробки с полок, подавая мне одну за другой.
– Гляди, – не открывай, а то – убегут! Прислони к уху, послушай. Что?
– Шевелится кто-то…
– Ага! Это – паучишка там сидит, подлец! Его зовут – Барабанщик. Хитрый!..
Чудесные глаза ласково оживились, на синеньком личике играла улыбка. Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал их к своему уху, потом – к моему и оживленно рассказывал:
– А тут – таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это – муха, Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала. Не муха, а – чиновница, которая на улицу окнами живет, муха только похожая. А это – черный таракан, большущий, – Хозяин; он – ничего, только пьяница и бесстыдник. Напьется и ползает по двору, голый, мохнатый, как черная собака. Здесь – жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он – странник, из жуликов которые; будто на церковь собирает; мамка зовет его – Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников – сколько хочешь, как мух, даром что безносая.