Мамочка и смысл жизни. - Ирвин Ялом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя я делаю вид, что безоценочно принимаю любое решение человека, я втайне делю их на медные, серебряные и золотые. Некоторых людей всю жизнь подгоняет мысль о торжестве мести; другие, полные отчаяния, мечтают лишь о мире, отрешенности и свободе от боли. Некоторые люди посвящают свою жизнь достижению успеха, богатства, власти, справедливости; другие находятся в поиске самосовершенствования, погружаясь в различные формы бытия: любовь или божественную сущность. В то же самое время еще одна группа людей находит смысл жизни в самореализации или творческом самовыражении.
«Нам необходимо искусство, – говорил Ницше, – иначе мы погибнем от правды». Следовательно, творчество – золотая середина. Я превратил всю мою внутреннюю жизнь, весь мой опыт, все мои представления в тлеющий внутренний склад, из которого время от времени вытаскиваю нечто новое и прекрасное.
Но мой сон говорит иначе. Он показывает, что я посвятил всю свою жизнь совершенно другой цели – завоевать признание и одобрение моей умершей мамы. Обвинение из сна имеет силу – слишком большую, чтобы ее игнорировать или забыть. Но сны, и я это знаю точно, не являются ни непостижимыми, ни неизменными. Большую часть своей жизни я был ваятелем снов, приручая их, разъединяя и соединяя. Мне удается выуживать из снов различные секреты.
И снова, опуская голову на подушку, я плыву к Комнате Ужасов.
Вагончик резко останавливается напротив ограждения и через мгновение, сменив направление, медленно и покачиваясь возвращается обратно. «Мамочка! Как же я!» – зову я, размахивая обеими руками. И она слышит меня. Я вижу, как она прокладывает себе дорогу сквозь толпу, отталкивая людей направо и налево. «Оуэн! Что за вопрос!» – говорит она, открывая ворота и вытягивая меня из вагончика.
Я смотрю на нее. Кажется, ей лет пятьдесят или шестьдесят. Она высокая и коренастая. В руках у нее вышитая хозяйственная сумка. Ее вид нелеп, но, очевидно, она не знает об этом, и идет с высоко поднятой головой красавицы. Я замечаю знакомые сгибы ее локтей и чулки, подвязанные чуть выше колена. Она целует меня. Ложная любовь!
– Какой ты молодец! Можно ли просить о большем?! Все эти книги! Я горжусь тобой. Если бы только твой отец мог это видеть!
– Что значит молодец, мама? Как ты узнала? Ты же не можешь прочитать то, что я написал. Я имею в виду твое зрение.
– Я знаю, что говорю. Посмотри на все эти книги. – Она открывает свою сумку, извлекает оттуда две мои книги и начинает нежно их гладить. – Большие книги. Красивые книги.
На меня накатывает разочарование от того, что она гладит мои книги.
– Важно то, что внутри. А если внутри сплошная чушь?
– Оуэн, не говори narisheit – глупости. Великолепные книги.
– Ты носишь эти книги повсюду, даже в Глен Эхо? Ты относишься к ним как к святыням! Тебе не кажется…
– Ты знаменит! О тебе знает весь мир! Дочь моего парикмахера изучает твои книги в школе.
– Дочь твоего парикмахера?
– Я всем говорю. А почему бы и нет?
– Мама, разве тебе больше нечем заняться? Почему ты не проводишь выходные со своими друзьями: Ханной, Герти, Любой, Дороти, Сэмом, твоим братом Саймоном? И что ты делаешь здесь?
– Ты стыдишься, что я здесь? Тебе всегда было стыдно. А где мне еще быть?
– Мне просто кажется, что мы оба уже взрослые. Мне за шестьдесят. Может быть, пора иметь свои личные сны?
– Тебе всегда было стыдно.
– Я этого не говорил. Ты меня не слушаешь!
– Всегда думал, что я глупая, ничего не понимаю!
– Я не это говорил, а только то, что ты ничего не знала! Ты…
– Я – что? Ну давай, договаривай, раз начал. Я все равно знаю, что ты скажешь.
– Что?
– Нет уж, Оуэн, скажи это сам. Если я это сделаю, ты скажешь, что это не твои слова.
– Ты никогда не слышала меня. Ты говорила о вещах, про которые ничего не знала.
– Слышать тебя? Я не слышала тебя! Скажи, Оуэн, а ты слышал меня? Что ты вообще знал обо мне?
– Ты права, мама, мы оба были плохими слушателями.
– Не я, Оуэн. Я хорошо слушала и слышала. Каждый вечер, приходя из магазина, я слушала тишину в твоей комнате. Ты не беспокоился подняться мне навстречу и сказать: «Привет». Ты не спрашивал, трудный ли был у меня день. Как я могла слушать, если ты молчал?
– Что-то меня останавливало, между нами была стена.
– Стена? Хороший ответ для матери! Стена. Я ее построила?
– Я только сказал, что между нами была стена. Я знаю, что отдалился от тебя, но не помню почему – это было пятьдесят лет назад, – но все, что ты говорила мне, было похоже на замечание.
– Vos? Замечание?
– Критику. Мне приходилось держаться от нее подальше. Мне и так нелегко было в те годы, чтобы выслушивать от тебя критику.
– Тебе было плохо? Все эти годы мы с отцом работали в магазине, чтобы ты мог учиться. До поздней ночи! Вспомни, когда ты мне звонил и просил принести что-нибудь для тебя – карандаши или бумагу… Помнишь Эла? Того, которому порезали ножом лицо во время ограбления?
– Конечно, я помню Эла. У него еще был шрам вдоль всего носа.
– Так вот, Эл подходил к телефону и всегда кричал, даже через переполненный магазин: «Король! Звонит Король! Пусть Король сам купит себе карандаши и тетрадки!» Эл ревновал, ведь родители ничего не дали ему. Но он был прав: к тебе относились как к королю. В какое бы время дня или ночи ты не позвонил, я оставляла магазин, полный посетителей, на папу, а сама неслась к тебе. Тебе нужны были и марки, и блокноты, и чернила. А позже шариковые ручки. Твоя одежда, измазанная чернилами. Как король. Никакой критики.
– Ма, мы просто разговариваем, и это уже хорошо. Давай не будем обвинять друг друга, а постараемся понять. Мы можем просто сказать, что мне так казалось. Я знаю, ты говорила хорошие вещи про меня. Но ты никогда не говорила их мне самому.
– С тобой было не так-то просто разговаривать, Оуэн, и не только мне – всем. Ты все знал. Ты все читал. Скорей всего люди просто боялись тебя. А возможно, и меня. Ver veys? Кто знает. Но позволь я тебе кое-что скажу, Оуэн. Во-первых, ты тоже никогда не говорил мне ничего хорошего. Я следила за домом, я готовила для тебя. Двадцать лет ты ел мою стряпню. И она тебе нравилась, я точно знаю. Спрашиваешь, откуда? Вспомни пустые кастрюли и тарелки после еды. Но ты никогда мне ничего не говорил. Ни разу в своей жизни!
Пристыженный, я опускаю голову.
– Во-вторых, ты ничего не говорил обо мне хорошего и за моей спиной. Но, по крайней мере, ты все это имел, ты знал, что я хвасталась тобой перед другими. Ты стыдился меня, стыдился всегда – и находясь рядом, и за моей спиной. Стыдился моего английского, моего акцента. Стыдился того, что я не знала чего-то или говорила неправильно. Я знала про твои насмешки и насмешки твоих друзей: Джулии, Шелли, Джерри. Я слышала все! Ну как?!
Я еще ниже наклоняю голову.
– Ты никогда ничего не упускала, мама.
– Как я могла узнать, что в твоих книгах? Если бы у меня был шанс, если бы я только могла пойти в школу, что бы смогла я сделать своей головой! Saychel! В России я не могла ходить в школу, разрешалось учиться только мальчикам.
– Я знаю, мама, знаю. Я знаю, что ты смогла бы то же, что и я, если бы у тебя был шанс.
– Когда мы с мамой и отцом приехали сюда, мне было только двадцать. Мне приходилось работать шесть дней в неделю на швейной фабрике по двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, иногда до восьми. Порой нужно было приходить на работу на два часа раньше – к пяти. Мне приходилось помогать отцу в его газетном ларьке раскрывать газеты. Братья не были большими помощниками. Саймон ходил в бухгалтерскую школу, Хайми работал водителем такси – он никогда не приходил домой, никогда не приносил денег. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала в Вашингтон, где до старости работала с ним бок о бок в магазине по двенадцать часов в сутки, а затем убирала дом и готовила еду. Появилась Джин, которая никогда не огорчала меня. Потом появился ты. Ты был не таким простым. Но я не переставала работать. Ты видел меня, ты помнишь! Ты слышал, как я бегала вверх и вниз по лестнице. Ну что, я вру?
– Ты права, мама.
– И все эти годы, пока были живы Буба и Зейда, я поддерживала их. У них ничего не было – лишь несколько пенни, которые, оставил им отец. Через некоторое время мы открыли для Зейды кондитерский магазин, но он не мог работать, он должен был молиться. Ты помнишь Зейда?
Я киваю. Смутные воспоминания. Мне, наверное, было четыре или пять… квартирка в Бронксе, пахнущая мылом… еще мы кидали цыплятам во дворе хлебные крошки и шарики из фольги с высоты пятого этажа… мой дед, весь в черном, с седой бородой, его руки и лоб в черных лентах, шепот молящихся. Мы не понимали его слов (он говорил только на идише), но он сильно трепал меня по щеке. Все остальные – Буба, мама, тетя Лена – работающие, бегающие вверх и вниз по лестницам магазина целый день, упаковывая и распаковывая, готовя еду, убирая цыплячьи перья, рыбью чешую, вытирая пыль. Но Зейда и пальцем не шевелил. Просто сидел и читал, как король.