Пушкин как наш Христос - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно точное соответствие биографии и заповедей, как правило, делает христологическую фигуру лежащей в основании конкретной культуры.
Если она отступает от своих заповедей, мы получаем прекрасного поэта, в лучшем случае. Иногда посредственного поэта, иногда выдающегося злодея. Но христологию создает гармония между учением и личностью. Это как раз случай Сократа, наиболее наглядный. Случай Христа. Идеальный практически случай Пушкина, где каждое слово подкреплено поведенчески, где любой отход от себя просто немыслим, потому что автор не сможет далее писать.
И вот на этом фоне самое интересное – это те добродетели, которые выделяет Пушкин. В одном из его писем сказано: «Мщение есть христианская добродетель». И, безусловно, умение соблюсти свое достоинство, умение соблюсти личную честь – это для Пушкина добродетель главная.
Мережковский в свое время в лучшей, навероное, статье о Пушкине, которая существует в русской литературе, в цикле «Вечные спутники» прослеживает две линии русской поэзии: первая линия, восходящая к Пушкину, аристократическая; вторая линия, восходящая к разночинцам, к Некрасову, линия интеллигентская, линия недворянская.
Я вообще думаю, что наше полузнание о Мережковском, наше безразличие к нему – это всего лишь следствие нашей духовной замшелости, отсталости. Я убежден, что лет через двести-триста Мережковский будет признан главным, если не писателем, то мыслителем ХХ века.
Так вот, в этом различении Мережковский совершенно справедливо замечает, что русская литература Пушкина предала. Почему? Потому что для Пушкина нет интереса в пользе, нет интереса в цели, нет другого целеполагания, кроме «звуков сладких и молитв». А польза называется «презренной».
Русская же литература в своем неаристократическом, «презренном» служении какому-то никому не нужному благу предпочла поставить словесность на службу идеям, на службу нравственной проповеди, а иногда, что есть худший случай, на пользу государству.
Пушкин весь в ужасе передергивается от этой идеи. Знаменитый диалог «Поэт и толпа», а вернее было бы «Поэт и чернь», потому что у Пушкина это чернь однозначно, – это ведь не диалог поэта с народом, это диалог поэта с идиотами, которые пытаются приспособить Божий дар к яичнице, то есть к изготовлению пищи.
Ты пользы, пользы в нем не зришь,
(говорит он о бельведерском кумире)
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?Печной горшок тебе дороже:Ты пищу в нем себе варишь!
Писарев, человек, в общем, неглупый и даже остроумный, но очень многого не понимавший в силу своей душевной болезни, отвечает на это репликой: «Ну а ты, возвышенный кретин, ты, сын небес, ты в чем варишь себе пищу? В горшке или бельведерском кумире? Или ты питаешься той амброзиею, которая ни в чем не варится, а посылается тебе в готовом виде из твоей небесной родины?»
«Совершенно верно, ты угадал, милый кретин, – хотелось бы сказать ему, – да, той амброзией, которая ни в чем не варится». Потому что для Пушкина забота о нуждах низкой жизни, забота о презренной пользе – абсолютный идиотизм, поэта Бог питает, поэт лучше птиц небесных. И здесь, кстати говоря, Пушкин абсолютно следует учению Христа. Прекрасная праздность, великолепная вольность, непривязанность ни к какой обязанности – «вот счастье, вот права».
По прихоти своей скитаться здесь и там,Дивясь божественным природы красотам,И пред созданьями искусств и вдохновеньяТрепеща радостно в восторгах умиленья.Вот счастье! вот права…
Все, кто лезет с интересами презренной пользы, политики, нравственного воспитания масс, могут отправляться лесом, потому что культура совершенно не для того, молния не для того, чтобы на ней варили суп. И вот это прекрасное сознание бесполезности, любовь к праздности – это тоже еще одна очень существенная русская заповедь.
Я думаю, многие люди, живущие в России, иногда замечали: чем тяжелее и мучительнее их труд, тем меньше они за него получают. Нужно сказать откровенно, я многажды наблюдал: оплачивается в России только тот труд, который ничего не стоит. Или, более того, тот, который совершается в удовольствие и потому не замечается. В России ничего нельзя заработать систематическими, ненужными, страшно вредными и при этом отчаянными усилиями. Любой человек, который каждый день ходит на нелюбимую работу, рано или поздно окажется в положении того несчастного дурака, который вдруг увидел перед собой своего приятеля, никогда ничего не делавшего, просто пинавшего балду, по-русски говоря, и вдруг отрывшего у себя на огороде золотой самородок. Это типично русская история. Въехать в счастье на печи. И Пушкин это прекрасно понимает.
Пушкин – великий труженик, по десять раз переписывавший, бывало, одну строфу, в этом труде не видящий ничего обременительного, считающий его легким (Рифма – звучная подруга//Вдохновенного досуга), числящий этот адский труд по части досуга, Пушкин никогда в жизни не мог бы заниматься никакой систематической работой, а если бы он ею занимался, у него бы ничего не выходило.
На одной из лекций мне приходилось уже развивать мое чрезвычайно субъективное, но, думаю, верное определение гения, вернее, отличие гения от таланта. Нет ничего более враждебного гению, чем талант. У таланта все получается одинаково неплохо. Гений безобразно, отвратительно делает все, кроме чего-то одного, зато в этом одном он лучше всех. Больше того, гений может вообще ничего не писать. Об этом замечательно сказал Давид Самойлов:
В этот час гений садится писать стихи…В этот час сто талантов садятся писать стихи.В этот час тыща профессионалов садятся писать стихи.В этот час сто тыщ графоманов садятся писать стихи.В этот час миллион одиноких девиц садятся писать стихи.В этот час десять миллионов влюбленных юнцов садятся писать стихи.
В результате этого грандиозного мероприятияРождается одно стихотворение.Или гений, зачеркнув написанное,Отправляется в гости.
Вот это совершенно справедливо. Гений больше делает для литературы, перечеркнув написанное и отправившись в гости, нежели выдавив из себя четыре никому не нужные строчки. Великолепная праздность, великолепная легкость отношения к труду – вот это как раз в Пушкине есть. Более того, любые попытки заставить Пушкина работать на благо отечества, как мы помним, заканчивались чем-то вроде отчета о саранче:
Саранча летела, летелаИ села.Сидела, сидела,Все съелаИ вновь улетела.
И более точного отчета о борьбе с саранчой не мог бы выдумать никто, ведь так оно и было.
Есть еще одна очень существенная заповедь, которая осталась у нас от Пушкина, вот это, пожалуй, заповедь самая трудная к исполнению. Мы прекрасно помним стихотворение «Коварность», обращенное к Александру Раевскому, мы знаем, почему оно к нему обращено, мы знаем механизм появления Онегина, правда, к сожалению, многие из нас по-прежнему думают, что Онегин – это лишний человек, страдающий титан, умница, которому вдруг, именно потому что он умен, надоело предаваться однообразным наслаждениям, и вот он вдруг вырос над породившей его средой.
Ничего подобного. На самом деле, если мы вчитаемся в роман, мы заметим удивительную особенность – Пушкин никогда, если он сам называет свое произведение, а не когда публикаторы дают ему имя, Пушкин никогда не называет вещь в соответствии с главной идеей, пушкинская мысль, как правильно пишет Синявский, всегда съезжает по диагонали. «Капитанская дочка» не про капитанскую дочку. «Пиковая дама» не про пиковую даму. И уж конечно «Евгений Онегин» не про Евгения Онегина.
Евгений Онегин не более чем спусковой механизм сюжета, персонаж, с которым автор намерен свести счеты, потому что ему надели молодые бездельники, считавшие себя выше его. Он решает им показать, кто на самом деле чего-то стоит. Весь роман – это отчаянная и вполне удавшаяся попытка свести счеты с молодым хлыщом, выдающим себя за что-то.
Нужно заметить, что Евгений Онегин во всей галерее российских лишних людей наиболее неприятная личность. Мало того, что это, грубо говоря, дурак, который знает из «Энеиды» два стиха и в конце письма может поставить «vale», что современный школьник интерпретирует как обращение к некоей Валентине, потому что он и этого не знает.
Евгений Онегин – «ученый малый, но педант» именно потому, что он может потолковать о Ювенале, которого сроду не читал. Евгений Онегин не может дочитать до конца ни одной книги и «полку с пыльной их семьей» задергивает «траурной тафтой». «Труд упорный» литературный ему тошен. «И ничего не вышло из пера его».