Поэтому птица в неволе поет - Майя Анджелу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было совсем неважно, вспомню я остальные строчки стихотворения или нет. Правдой своей эти слова напоминали скомканный платок, сырой комочек в кулаке, и чем раньше с ними согласятся, тем быстрее я смогу раскрыть ладони – чтобы их остудил воздух.
И чего ты смотришь на меня?..
Детская площадка Методистской епископальной церкви для цветных ерзала, хихикая над моей всем известной рассеянностью.
На мне было пышное лавандовое платьице, оно шуршало при каждом вдохе, и, когда я набрала в грудь побольше воздуха, чтобы выдохнуть стыд, звук напомнил шелест крепа на заднике погребальных носилок.
Еще когда Мамуля пришивала оборки к подолу и закладывала чудесные складочки на талии, я поняла, что в этом платье буду выглядеть кинозвездой. (Платьице было из шелка, что искупало ужасный цвет.) Мне хотелось походить на миловидных белых девочек, в которых для всех воплощено правильное устройство мира. Платьице выглядело просто изумительным, когда свисало с черной машинки «Зингер»: вот увидят меня в нем, тут же подбегут и скажут:
– Маргарита (иногда мне слышалось: «Милая Маргарита»), прости, пожалуйста, что мы раньше не понимали, кто ты на самом деле.
А я великодушно отвечу:
– Ну откуда же вам было знать. Разумеется, я вас прощаю.
От одной этой мысли лицо мое на несколько дней припорошило ангельской пылью. Но утреннее солнце в день Пасхи выявило, что платье грубо и уродливо выкроено из некогда лилового наряда, который поносила и выбросила какая-то белая. И длиной оно было как у старухи, но при этом не прикрывало моих тощих ног, намазанных вазелином «Синий тюлень» и припудренных красной глиной из Арканзаса. На фоне выцветшей от времени тряпки кожа моя казалась грязноватой, а еще все в церкви пялились на мои тощие ноги.
То-то же они удивятся, если в один прекрасный день я проснусь от своего противного черного сна и на месте курчавых лохм, которые Мамуля не позволяет выпрямлять, появятся мои настоящие волосы – длинные, светлые! Их зачаруют мои голубые глазки, после всех этих «а папаша-то у ней, видать, из косоглазых был» (мне сразу представляются глаза, стоящие под углом) – потому что глаза у меня узкие, как щелочки. Тогда они наконец-то поймут, почему я так и не подцепила южный акцент, почему не говорю на общепринятом сленге и только под нажимом ем свиные хвосты и пятачки. Ведь на самом-то деле я белая, просто моя мачеха, злая фея, которая по понятным причинам завидовала моей красоте, превратила меня в слишком крупную девчонку-негритянку[1] с непослушными темными волосами, широкими ступнями и дыркой между зубов, куда влезает целый карандаш.
– И чего ты смотришь… – Жена священника наклонилась ко мне, на длинном желтом лице жалость. Дальше шепотом: – Я пришла сказать: Христос воскрес.
Я повторила, соединив все слова в одно: «ЯпришласказатьХристосвоскрес», как можно тише. Хихиканье повисло в воздухе, подобно дождевым тучам, которые только и ждут, как бы пролиться вам на голову. Я подняла два пальца, возле самой груди, – знак, что мне нужно в уборную, – и на цыпочках двинулась в заднюю часть церкви. Где-то над головой смутно звучали женские голоса: «Благослови Господь дитя!» и «Слава тебе, Господи». Голову я держала прямо, а глаза – открытыми, однако ничего не видела. Я миновала половину нефа, когда вокруг зарокотало: «Был ли ты рядом, когда распинали Христа?» – и тут я споткнулась о ногу, выставленную с детской скамьи. Запнувшись, я начала что-то говорить, а может, кричать, но незрелый мандарин – а может, лимон – вдруг возник у меня между ног и брызнул. Я ощутила его кислоту на языке, она проникла в самое горло. А потом – я не успела дойти до двери – ноги ожгло, ожог покатился в парадные носки. Я попыталась его удержать, вдавить обратно, замедлить, но на церковном крыльце поняла: придется отпустить, иначе он хлынет назад в голову и бедная моя голова лопнет, как если уронить арбуз, а мозги, слюна, язык и глаза раскатятся во все стороны. Я побежала через двор, уже не сопротивляясь. Я бежала, писала и плакала, бежала не к нужнику на задворках, а назад к своему дому. Выдерут меня теперь, это уж точно, а у мерзких крысят появится новый повод меня подразнить. И все же я смеялась, в том числе и от сладости облегчения; но радость эта родилась не только из освобождения от дурацкой церкви, но и от сознания того, что голова не лопнет и я не умру.
Расти чернокожей девочкой в южном штате и без того мучительно, но если при этом еще и сознаешь свою инакость – это как ржавчина на лезвии бритвы, что грозит вонзиться в горло.
Это незаслуженная боль.
1
Когда мне было три года, а Бейли – четыре, нас доставили в захолустный городок, и на запястьях у нас висели бирки с инструкцией – «Заявления», – что мы, Маргарита и Бейли Джонсон, несовершеннолетние, из Лонг-Бич в Калифорнии, направляемся в Стэмпс в штате Арканзас на попечение миссис Энни Хендерсон.
Наши родители решили положить конец бурно-бессчастному браку, и папа отправил нас к себе на родину, в дом своей матери. Присматривать за нами поручили какому-то носильщику – он на следующий день сошел с поезда в Аризоне, – а билеты прикрепили булавкой к внутреннему карману братишкиного пальто.
Из этой поездки мне запомнилось мало, но, когда мы добрались до южных краев, где белые и Черные ездят отдельно, стало, видимо, повеселее. Чернокожие пассажиры, которые не отправлялись в дорогу, не прихватив с собой еды, жалели «бедненьких сиротинушек» и закармливали нас холодной жареной курицей и картофельным салатом.
Много лет спустя я выяснила, что перепуганные чернокожие детишки тысячи раз пересекали территорию Соединенных Штатов, направляясь без сопровождения к разбогатевшим родителям в городах на Севере или обратно к бабушкам в городки на Юге – когда на урбанизированном Севере начинался экономический спад.
Городок отреагировал на нас так же, как его обитатели и до нашего прибытия реагировали на любые новинки. Потаращился на нас без любопытства, но с опаской, а когда стало ясно, что угрозы мы не представляем (дети ведь), заключил нас в объятия – так настоящая мать обнимает чужого ребенка. С теплотой, но без родственных чувств.
Мы с бабушкой и дядей жили на задах Лавки (слово всегда звучало будто с большой буквы), которой бабушка владела уже лет двадцать пять.
В самом начале века Мамуля (мы очень быстро отвыкли звать ее бабушкой) кормила обедами