Река (сборник) - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сломав стену, я не просто уничтожила границу двух зон — я нарушила культурный и классовый баланс, я разорвала невидимые круги, очерчивающие мир хозяйки и мирприслуги, охраняющие их друг от друга. Я разрушила спасительную иерархию. Я открыла шлюзы, и чужие права хлынули на мою территорию, затопили ее и отравили. Уничтожив ограду, я потеряла контроль над очагом, я потеряла пространство, потеряла время, потеряла право на труд и на частную жизнь. Перестав трудиться, я перестала и зарабатывать, и мне нечем было платить Надежде Терентьевне. Я уволила ее, и она ушла, с красными глазами, ничего не поняв.
А ведь нам могло быть так хорошо врозь!
Пустой день
Это утро не похоже ни на что, оно и не утро вовсе, а короткий обрывок первого дня: проба, бесплатный образец, авантитул. Нечего делать. Некуда идти. Бессмысленно начинать что-то новое, ведь еще не убрано старое: посуда, скатерти, обертки от подарков, хвоя, осыпавшаяся на паркет.
Ложишься на рассвете, встаешь на закате, попусту болтаепшся по дому, смотришь в окно. Солнце первого января что в Москве, что в Питере садится в четыре часа дня, так что достается на нашу долю разве что клочок серого света, иссеченный мелкими, незрелыми снежинками, или красная, бо-лезненная заря, ничего не предвещающая, кроме быстро наваливающейся тьмы.
Странные чувства. Вот только что мы суетились, торопливо разливали шампанское, усердно старались успеть чокнуться, пока длится имперский, медленный бой курантов, пытались уловить и осознать момент таинственного перехода, когда старое время словно бы рассыпается в прах, а нового времени еще нет. Радовались, как и все всегда радуются в эту минуту, волновались, как будто боялись не справиться, не суметь проскочить в невидимые двери. Но, как и всегда, справились, проскочили. И вот теперь, открыв сонные глаза на вечерней заре, мы входим в это странное состояние — ни восторга, ни огорчения, ни спешки, ни сожаления, ни бодрости, ни усталости, ни похмелья.
Этот день — лишний, как бывает лишним подарок: получить его приятно, а что с ним делать — неизвестно. Этот день — короткий, короче всех остальных в году. В этот день не готовят — всего полно, да и едят только один раз, и то все вчерашнее и без разбору: ассорти салатов, изменивших вкус, подсохшие пироги, которые позабыли накрыть салфеткой, фаршированные яйца, если остались. То ли это завтрак — но с водкой и селедкой; то ли обед, но без супа. Этот день тихий: отсмеялись вчера, отвеселились, обессилели.
Хорошо в этот день быть за городом, на даче, в деревне. Хорошо надеть старую одежду с рваными рукавами, лысую шубу, которую стыдно людям показать, валенки. Хорошо выйти и тупо постоять, бессмысленно глядя на небо, а если повезет — на звезды. Хорошо чувствовать себя — собой: ничьим, непонятным самому себе, уютным и домашним, шестилетним, вечным. Хорошо любить и не ждать подвоха. Хорошо прислониться: к столбу крыльца или к человеку.
Этот день не запомнится, настолько он пуст. Что делали? — ничего. Куда ходили? — никуда. О чем говорили? Да вроде бы ни о чем. Запомнится только пустота и краткость, и приглушенный свет, и драгоценное безделье, и милая вялость, и сладкая зевота, и спутанные мысли, и глубокий ранний сон.
Как бы мы жили, если бы этого дня небыло! Как справились бы с жизнью, с ее оглушительным и жестоким ревом, с этим валом смысла, понять который мы все равно не успеваем, с валом дней, наматывающим и наматывающим июли, и сентябри, и ноябри!
Лишний, пустой, чудный день, короткая палочка среди трех с половиной сотен длинных, незаметно подсунутый нам, расчетливым, нам, ищущим смысла, объяснений, оправданий. День без числа, вне людского счета, день просто так, — Благодать.
Прожиточный минимализм
Всего один раз я была в настоящей минималистской квартире, и все-то там было прекрасно: и чистые линии стен и проемов, и светлячковые козявочки лампочек, и молочно-туманные диваны в молочно-туманных объемах (комнат не было), и общее ощущение пустоты, простора, прохлады, покоя и еще многих понятий на букву «п». Как будто пришли и гигантским ванту-зом откачали все, что можно, до полного предметного вакуума: вот-вот самозародятся виртуальные частицы. Пейзаж портили только две вещи: непоправимый вид из окна (его завесили как могли, хотя по-мочь тут могла бы только водородная бомба) и сами хозяева. То есть муж был ничего (не сам по себе, а в плане дизайна): он был худой, весь в черном, в обливку, а голову побрил до сизо-седого подшерстка, перекликавшегося с тусклым металлом дверных ручек (особое итальянское травление, около 150 долларов за штуку). Плохо дело было с хозяйкой: немолодая, одышливая, с красным лицом, в цилиндрических очках, кудлатая и широкозадая, бедная женщина оскорбляла взор каждый раз, что переходила с места на место. Все время казалось, что вот сейчас распахнется дверь, ворвется дизайнер этого дорогого, выверенного пространства, не выдержит и закричит: «А это еще что такое?!» — и вышвырнет инородный объект пинком за дверь. Фокус был в том, что квартира была построена и очищена от бытия именно на деньги хозяйки, муж пострижен и одет тоже, очевидно, по ее чертежам, и вообще она, как дама богатая и творческая, нарисовала себе мир так, как хотела, и отстаньте все от нее.
Интересно, что я знала ее и раньше, до ремонта, но никогда не замечала, как она некрасива. Впрочем, отразившись в зеркале убийственно элегантной ванной, я подивилась и своему собственному, внезапно обрушившемуся на меня уродству. Выходила из дома — вроде было терпимо, а часу не прошло — и, пожалуйте, — гамадрил.
Нет, нет, вон отсюда, прочь и долой, пока мы во плоти — минимализм не для нас. На том свете — сколько угодно, я первая — за; на том свете, где молочно-туманное перетекает в туманно-молочное, где нет тяжелого дыхания любви или ярости, где не давят воспоминания, где не валяются любимые ободранные предметы, где нет деревянных рамочек с дорогими, никогда не отличавшимися красотой лицами, где не охают варикозные бабушки, превратившиеся в струящихся сильфид («Куда я иду?» — спросила Русалочка. — «К Дочерям Воздуха!» — отозвались голоса), — на том свете я обеими руками, которых уже не будет, за минимализм. Здесь же, по эту сторону материи, частью коей я пока худо-бедно являюсь, я не хочу пустоты. Я хочунасытить глаза хламом, тряпьем, мебельным целлюлитом, отеками и припухлостями, я хочу развалиться, навалиться и привалиться, а ноги завернуть винтом вокруг ножек стула; руками я хочу дергать и перебирать какую-нибудь бахрому, я хочу, чтобы ненужные вещи, купленные просто так на барахолках мира, были свалены на какой-нибудь стол или комод и мирно на нем уживались; я хочу, чтобы лампочки перегорали, обивка пачкалась, розы засыхали, а на стеклах зимой вырастали перистые морозные узоры. И между рам чтоб лежала муха.
Минимализм труслив: он боится живых и кривых вещей, он неспособен примирить между собой предметы разных стилей, и потому выбрасывает их. Минимализм совершенен, и человеку, существу несовершенному, в нем неловко: по-хорошему, надо бы иметь, скажем, только одну ногу, гибкую, металлическую, а у человека их две. Надо, скажем, иметь маленькую стеклянную голову, а у человека на шее вон что. Кожа, например, должна* быть из новых высокотехнологичных материалов… эх!
Лунный пейзаж, внутренность дзэнско-го храма, арктическое безмолвие прекрасны, но они не для меня. Отойду в сторонку и на колченогом табурете, расстелив газету, крупными кусками нарежу себе к ужину диспетчерской, троллейбусной колбаски.
Битва креветки с рябчиком
Битва креветки с рябчиком в сегодняшней русской кухне закончилась полной победой креветки. Чужое море победило блеклые и облачные среднерусские небеса, и холодные гады морские вползли на наши столы и вытеснили из наших сердец некогда столь милых птичек. Рябчики, дупели, перепелки, глухари и тетерева кажутся сегодня почти такими же сказочными персонажами, как птицы Сирин и Алконост. Креветки, омары, устрицы, мидии и друг морей тунец правят бал, причем все чаще являясь на этот бал голыми и холодными, как сиротка в рождественский вечер. Купец у
Островского заказывает «вальдшнепов жареных в кастрюльке», сегодняшний московский купец просаживает состояние в суши-баре, убедив самого себя, что ему вкусно. Нет, я верю, верю, что ему вкусно, — в конце концов и после сеансов Кашпировского калеки отбрасывали костыли и пускались в пляс: такова сила самовнушения.
Удивительно другое: где источник этого самовнушения и почему новая Россия вновь поворачивается лицом, чтобы не сказать желудком, к Востоку, по-новому отвечая на вопрос, заданный ей в свое время Владимиром Соловьевым: «Каким ты хочешь быть Востоком, — Востоком Ксеркса иль Христа?» Сегодня Россия хочет быть Востоком Акиро Куросавы, Ямамото и «Мицубиси». Широк русский человек! В прежние времена самой дальней границей наших аппетитов был Китай, и, видит Бог, мы взяли у жителей Поднебесной лучшее, что у них было, — чай, превратив его в наш национальный напиток. Ни одного из классических, любимейших китайских лакомств мы при этом не позаимствовали: ни медвежьи ладоши, ни мозг живой обезьянки, ни со-ловьиные язычки не соблазнили наш маленький трудолюбивый народ. Только эксцентрики от любовного отчаяния решались на какого-нибудь трепанга или супчик из акульих плавников, подобно Ваньке Морозову из песенки Окуджавы: «А он медузами питался,// Чтоб той циркачке угодить,// И соблазнить ее пытался,// Чтоб ей, конечно, угодить».