Два храма - Герман Мелвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец над склоненными головами прозвучало благословение и последовала минута полной тишины и неподвижности, словно паства состояла не из живых людей, а уже похороненных мертвецов; затем внезапно, как по волшебству, как при виде воскресения Христова, все стали на ноги, и одновременно, подобно барабанному бою, загремел, покрывая все звуки, могучий властный орган. И тогда тремя потоками, под веселые кивки и поклоны, эти три золоченых ручья покатились по трем золоченым проходам.
«Пора и мне уходить, – подумал я, заглянул напоследок вниз, закрыл свою книгу и положил в карман. – Сейчас мне всего лучше будет выскользнуть на улицу незаметно, вместе с толпою». Я быстро спустился, вот и последняя каменная ступенька, – и остолбенел: дверь была заперта! Ее запер звонарь, а вернее – тот подозрительный, всюду шныряющий сторож. Сначала он меня не впустил, а теперь – где логика? – не. хочет выпустить. Но что же делать? Стучать в дверь? Нет, нельзя. Только перепугаешь публику, а ответить на мой призыв никто не сможет, кроме того же толстопузого; а он, если увидит меня, узнает и, чего доброго, изругает – бедного смиренного богомола – на глазах у всей честной публики. Нет, стучать не стану. Но как же быть?»
Я стоял и думал, думал, а за дверью между тем все стихло. И вот щелкнул замок – это запирали церковь. С горя я сильно ударил по двери. Но опоздал. Меня не услышали. Я остался один-одинешенек в храме, который за минуту до этого вмещал население нескольких деревень.
Мрачная тоска и страх завладели мною. Почти не сознавая, что делаю, я вновь полез вверх по каменным ступеням, все выше, выше, и остановился лишь тогда, когда почувствовал дыхание горячего воздуха от проволочной сетки. Снова глянул вниз и даже вздрогнул – так там было тихо и пусто. Длинные ряды колонн, окаймляющих неф, и целые рощи их на углах трансепта,[9] и приглушенный свет из осенних витражей – все хранило глубокую тайну. Я словно глядел с вершины Фасги на леса древнего Ханаана. Мадонна с младенцем, украшающая одно из нижних окон, верная Агарь со своим Измаилом одни лишь населяли это живописное изображение пустыни.
Совсем оробев, я неслышными шагами вернулся в волшебный фонарь и, чтобы немного прийти в себя, заглянул сквозь процарапанную дырку на белый, без красок, дневной свет. Но что же мне делать? – подумал я снова.
Я спустился к двери, прислушался, ничего не услышал. В третий раз поднялся по каменным ступеням и опять постоял в волшебном фонаре, все яснее понимая, в каком более чем неловком положении очутился. Первыми, кто войдет теперь в храм, размышлял я, будут краснорожий и звонарь. А сюда, где я стою, первым поднимется этот последний. Как же он воспримет присутствие здесь неизвестного шатуна? Впечатление от названного шатуна будет неблагоприятное. Объяснения не помогут. Обстоятельства против меня. Правда, я могу спрятаться, переждать, пока он уйдет. А если он, уходя, запрет за собою дверь? Да кроме того, при таком положении вещей лучше, мне кажется, не дожидаться, пока тебя обнаружат, а мужественно заявить о себе и тем самым избежать бесславного изгнания. Но как заявить о себе? Стучать я пробовал, но ответа не последовало. И тут, нетерпеливо озираясь по сторонам, я опять увидел колокольные веревки. А увидев их, вспомнил, как поступают у дверей чужого дома, чтобы дать знать его обитателям, что у них на пороге кто-то стоит. Но я не в гости явился в этот дом – увы, я уже был в этом доме. Только тронуть эту веревку от колокола, и помощь придет. В три часа у меня деловое свидание. Толстопузый наверняка живет совсем близко от церкви. Он хорошо знает голос своего колокола. Чуть зажужжит, и он примчится. Так рискнуть или нет? Но я рискую всполошить всю округу. Нет, нет, только звякнуть, никакого оглушительного трезвона! Рискнуть? Лучше по собственной воле призвать толстопузого, чем чтобы тебя вопреки твоей воле выволокли из столь подозрительного укрытия. Так или иначе, встречи с ним мне не миновать. Лучше сейчас, чем потом… Так рискнуть?
Довольно. Я подполз к веревке и осторожно тронул ее. Ни звука. Пошевелил чуть сильнее. Молчание. Еще посильнее. О ужас! Руки мои инстинктивно прижались к ушам, отчего гром зазвучал еще более мощно. Казалось, я коснулся какого-то немыслимого механизма. Колокол должен был раза три повернуться вокруг своей оси, чтобы родить такие отголоски.
«Ну вот, – подумал я, весь дрожа, – теперь я все сделал как надо. Теперь меня может спасти только честное признание в полной моей невиновности, от которого один шаг до отчаяния».
Не прошло и пяти минут, как снизу послышались бегущие шаги; щелкнул замок двери, и красномордый взвился наверх, у него даже щеки вспотели.
– Ты? Это ты? Только нынче утром я тебя спровадил, а ты, оказывается, тут схоронился? Посмел прикоснуться к колоколу? Мерзавец!
И не дав мне времени опомниться, обхватил меня обеими руками, потащил за шиворот, сволок с лестницы и швырнул в объятия трем полицейским – привлеченные неурочным набатом, они, сгорая от любопытства, дожидались на крыльце.
Возражать не имело смысла. Толстопузый ханжа уже имел обо мне предвзятое мнение. Обрисовав меня как преступный элемент и нарушителя воскресного покоя, он добился моего водворения в Чертоги Правосудия. На следующее утро судья, снизойдя к моему джентльменскому виду, согласился допросить меня отдельно. Однако не иначе как в воскресенье вечером мой краснорожий приятель побывал у него. На допросе я держался с безупречным спокойствием, но и это не помогло: обстоятельства дела были признаны до того подозрительными, что только заплатив изрядный штраф и выслушав язвительный выговор, я был выпущен на свободу и прощен за то, что смиренно позволил себе такую роскошь, как молитва в церкви.
Храм второй
Чужеземец в Лондоне, в субботний вечер и без гроша в кармане. Какого гостеприимства вправе ожидать такой человек? Как мне провести этот томительный вечер? Квартирная хозяйка не позовет посидеть в гостиной. Я ей задолжал. Она словно пытается испепелить меня взглядом. И вот я вынужден вариться в этой чудовищной людской каше часов до десяти, а потом красться в свою каморку, где и свечи-то нет.
А произошло вот что. Через неделю после моего бесславного изгнания из заокеанского храма я собрал в чемодан свои пожитки вместе с подмоченной репутацией и отбыл в свой родной, по-отечески ко мне расположенный город Филадельфию. Там случай свел меня с интересной юной сиротой и ее дуэньей – теткой, причем сирота была богата, как Клеопатра, но не так красива, а дуэнья прелестна, как Хармиана,[10] но не так молода.
Для поправления здоровья сироте было прописано длительное путешествие. С материнской стороны у нее были родственники в старой Англии, поэтому начать путешествие она решила с Лондона. Но до того как договориться о корабле, эта парочка подыскивала какого-нибудь молодого врача, который, не будучи связан срочными делами, согласился бы за небольшую плату взять на себя роль личного эскулапа и благородного рыцаря при двух одиноких дамах. Последнее было особенно необходимо, поскольку намечалось не только посетить Англию, но и объездить еще несколько европейских стран.
Этим все сказано. Я явился; я увидел; я оказался этим счастливцем. Мы отплыли. Мы высадились на другом берегу, и там я с тревогой в сердце наблюдал за колебаниями сироты, а затем она весьма решительно меня уволила, по той причине, что материнская родня убедила ее испробовать на первую зиму не сказочно синюю атмосферу Ионических островов, а целительный климат туманного острова Уайт. Вот они, национальные предрассудки. (NB. Состояние здоровья у нее было очень плохое.)
Перед отъездом из Америки мне пришлось взять вперед плату чуть ли не за четверть года, чтобы разделаться со счетами поставщиков, и я оказался на Флит-стрит как на мели – без единого шиллинга. Сдав в заклад те предметы своей одежды, без которых мог кое-как обойтись, я отсрочил этим самые смертоносные наскоки моей хозяйки, а сам тем временем прилежно высматривал, не припасла ли мне судьба хоть какую-нибудь работу.
И вот меня несли с собой те неописуемые толпы, что каждый седьмой вечер с воем катятся по всем главным и второстепенным артериям великого Левиафана[11] – Лондона. Был вечер субботы: рынки, лавки, ларьки и лотки ломились от силы непрестанного прилива. Шла закупка воскресной снеди для трех миллионов человек. Мало кто из них был так же голоден, как я, притом что сказывалась накопившаяся усталость; бессовестные человеческие водовороты отбрасывали меня на углах, как норвежский мальстрем[12] отбрасывает соломинку. Каких только уходов в небытие не видят его бурные волны! Но лучше погибнуть среди сонма акул в Атлантических волнах, нежели умереть нищим чужестранцем в этом Вавилоне – Лондоне. Затерянный, брошенный, без единого друга, я двигался как слепой среди трех миллионов себе подобных. И освещали эту жалкую и безжалостную картину злодейские газовые фонари, посылая свои дьявольские лучи плясать по грязным, скользким улицам.