Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки - Гавриил Левинзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дед говорит, у меня это генетическое. Когда я еще лежал в коляске и только начинал лопотать, то и тогда уже было видно, что я бывалый человек. Меня не озадачишь, я посмотрю — и все пойму. Никаких со мной неловкостей, никаких заминок не случается — люди тянутся ко мне. И не с пустыми руками — вот что интересно: когда они отходят, я кладу в карман вкусное или полезное. Поговаривают, правда, что у меня недостаток: свойство зрения, бегающий взгляд. Все время мои глаза высматривают. И они замечают всегда то, что следует, а не какую-нибудь ерунду, которая является случайным фактором.
Ведь сколько людей смотрят не туда! Один, например, из нашего класса вечно присматривается, какие у домов крыши, — трубы его интересуют, черепица, антенны, в какой цвет железки выкрашены. Он даже рисует иной раз на уроке крыши. Он славный, и взгляд у него не бегающий, и все же у кого из нас зрение не в порядке? Другой замечает кошек и собак хоть за двести метров, хоть за четыреста и, заметив, обязательно крикнет: «Смотри, смотри!» Незрелый человек, инфантильная личность.
Я помню, как это случилось с моими глазами. Малышом, года в четыре, я пошел с бабушкой к ее большой приятельнице, Елене Викторовне. Елена Викторовна всегда припасала для меня плитку шоколада. Но в тот день она была чем-то расстроена, а бабушка куда-то торопилась — обе они забыли о шоколаде, хоть шоколадка на виду лежала, на столе в конфетнице. Бабушка взяла меня за руку и потащила к двери, прощаясь на ходу. Но я не собирался уходить. Бабушка протащила меня по ковру, потом подхватила под мышки и поставила на колени. Они с Еленой Викторовной посмотрели на шоколадку; у них вырвалось: «О, господи!» — у одной, а у другой: «Да что же это я!»
— Ты не находишь, что у него что-то с глазами? — спросила Елена Викторовна, после того как дала мне шоколадку.
— Ты подумай! — сказала бабушка. — Да нет. Просто он перевозбужден.
Но я не то что перевозбужден был, я испугался: я стоял к зеркалу почти спиной и все же замечал в нем смутное свое изображение. Я до сих пор иной раз пугаюсь себя в зеркале: у меня удивительный сектор обзора, у других людей боковое зрение, а у меня — заднее. Однажды я заметил козу, которая неслась на меня, хоть и смотрел вроде в другую сторону. Я успел вскарабкаться на дерево, а коза боднула другого, нерасторопного человека он, полоротый, стоял и пялился на нее. Коза до сих пор пасется на пришкольном участке. Ее держит наш завхоз: дочери его врачи козье молоко порекомендовали. За мной она уже не охотится: зачем? Можно всегда найти разиню, который всякую ерунду видит, а самого важного не замечает. В классе меня окликают Быстроглазым.
Неплохое прозвище. Особенно оно хорошо звучит, когда девочки меня ласково называют — Быстроглазик. И все же оно меня не устраивало: я начал догадываться, что человек я необыкновенный. Обыкновенных стригли коротко, а я ходил с локонами. Их мне начали отпускать с младенчества, чтобы меня интересней было любить. В школе привыкли к такому моему виду и никогда не требовали, чтобы я стригся короче. (Теперь это уже не локоны, а модная прическа.) Из-за этой моей прически на меня обращали внимание, всегда заводили разговор обо мне и всегда обнаруживали во мне еще много необыкновенного — я привык, что на мне человеческие взгляды задерживаются дольше, чем на других. Однажды, когда я торопился на пионерский сбор, а мой галстук куда-то запропастился, бабушка повязала мне на шею шелковую красную косынку. Получилось вроде красного банта. И сейчас же походка у меня изменилась: меня несло, я плыл сам собой, и такая легкость была в моих движениях, так ладно и приятно голова на плечах покоилась и поворачивалась, что невозможно было не любоваться на себя в витрины магазинов — что за взгляд, что за жесты! В школе я заметил, что и голос у меня изменился. Я стал другим человеком. Я еще не знал имени этого человека, но уже понимал, какая это значительная личность. Все в доме решили, что перемены эти к лучшему. Одного папу мой новый облик смущал. Однажды он спросил:
— У тебя все в порядке? Ничего не болит?
Разве можно было такого человека окликать — Быстроглазый? Я ждал случая, чтобы с этим покончить. А пока придумывал себе новые прозвища, но ни одно меня не устраивало.
Нас называют телефонщиками: меня, Мишеньку Теплицкого, Марата Васильева и Горбылевского. У всех у нас дома телефоны, и вечно мы звоним друг другу и договариваемся, договариваемся, да только я не припоминаю, чтобы мы хоть раз о чем-нибудь договорились. Был еще пятый телефонщик Валька Сероштан, но его родители обменяли свою двухкомнатную квартиру с телефоном на трехкомнатную без телефона, после этого Валька недолго оставался среди нас. Он вначале пробовал звонить к нам из автомата, но получалось не то: он сразу же разучился закручивать разговор, и всегда оказывалось, что с ним не о чем говорить. Он стал поговаривать, что мы плохие друзья, подрался с Горбылевским, потом с Мишенькой. Однажды он позвонил мне и сказал, что наконец-то разобрался, какие мы все гады, особенно Горбылевский и Мишенька, но и я тоже хорош. Я только вздохнул в трубку: человек лишился телефона — это надо понимать. В конце концов Валька записался в секцию плавания, теперь он дружит с двумя пловцами и делает вид, что с нами ему неинтересно.
С Горбылевским я сидел за одной партой, но прошлым летом мы с ним все время ссорились, и в начале учебного года я турнул его со своей парты, хоть Горбылевский и кричал:
— С каких пор эта парта стала твоей?
Горбылевский сел с Мишенькой Теплицким, а Мишенькин сосед Чувалов со мной. Это тот самый, который крыши рисует. Он и не подумал скрывать, как он доволен, что очутился рядышком с Быстроглазым. Я не удивился такому простодушию: личность он малоавторитетная, в классе его пинают и щиплют просто так, от нечего делать, хоть он рослый и на вид здоровяк. Я стал здороваться с ним за руку и иногда отгонял от него тех, кому нравилось шлепать его по широкой спине. И вот Чувал стал поглядывать на меня с благодарностью. Однажды он отломил мне от своего завтрака. Хлеб был какой-то помятый и вроде бы влажный, повидло кислое, и нельзя было понять, из чего оно приготовлено. Жалкий товарищ. Я ему как-то сказал:
— Ты зашел бы ко мне.
Он через час после этого притащился с папкой, набитой рисунками, сел на диван, положил папку на колени и сказал:
— Я пришел.
У меня Марат Васильев как раз был. Мы с ним ждали Мишенькиного звонка. Марат Васильев все спрашивал меня глазами: «А этот тут зачем?» Чувал был обут в кроссовки. Штанины брючонок взбились, и стало заметно, что кожа у него выше лодыжек шелушится — хотелось подарить ему флакончик глицерина. Думалось, это у него оттого, что он такие невкусные завтраки ест. Нужно было посмотреть его рисунки. Я сказал:
— Давай показывай.
Он смутился и стал показывать — крыши, конечно. Черепичные и железные. Антенны, трубы, тени. Крыши ночью и крыши днем, под луной, в дождик, одна крыша была под самыми облаками, так что тучка за трубу зацепилась. На некоторых, крышах человек был нарисован.
— Тоже в тапочках, — сказал мне шепотом Марат.
Только кроссовками этот человек и походил на Чувала. Он был старше, десятиклассник на вид, худощавый, в рубашке в обтяжку и в джинсах: ходил по крышам, танцевал почти у края, сидел, свесив ноги, стоял, глядя на луну. На одном рисунке он сидел, обхватив колени, и думал, а напротив него сидел кот и тоже думал. Хвалить особенно нечего было.
Марат ткнул пальцем в кота. Мы посмеялись над этим мыслителем — кот был здорово нарисован. Тогда Чувал взял чистый лист из папки и карандашом быстро нарисовал пять котов: испуганного, сытого, голодного, спящего (сразу было видно: ему снится веселый сон) и кота в сапоге. Как он очутился там, бедняга, в громадной ботфорте со шпорой? Только голова торчала, испуганная рожица усатика. Было понятно: еще не скоро ему удастся выбраться.
Я тут же лист с этими рисунками к коврику над диваном приколол. Непонятно было, зачем Чувал рисует дурацкие крыши и ненормального малого, который днем и ночью по этим крышам лазает, если умеет так здорово котов рисовать. Марат Васильев попросил, чтобы Чувал и для него рисунок сделал. Чувал тут же нарисовал большущего кота, во весь лист, — кот этот убегал, страшно испуганный. Скорей всего, это тот самый был, который в сапог попал, а теперь выбрался и драпал. Может, ему казалось, что сапог за ним гонится? Чувал, наверно, много интересного знал об этом коте. Но я не стал расспрашивать: еще завоображает.
Папа появился в комнате как будто специально для того, чтобы подружиться с Чувалом. Видели б вы, как они сидели рядышком на диване: Чувал по одному доставал рисунки из папки и показывал. Папа оказался ценителем, даже волноваться начал. Меня так и подмывало сказать, что зря он себя так ведет, как будто Чувал в этой комнате первый человек. Нельзя же выделять кого попало. И начало казаться: может, рисунки Чувала в самом деле хорошие? Хотелось подойти и вместе с папой рассматривать. Вот тебе на!