Уголовная чернь - Александр Амфитеатров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Съ однимъ изъ яркихъ по развинченности физической и нравственной представителей этого типа не преступныхъ преступниковъ, которыхъ мой собесе дникъ обрекалъ на леченіе-се ченіе, встре тился я недавно въ театре.
— Здраствуйте! — окликаетъ меня кто-то — дряннымъ, шепелявымъ голосишкомъ. Оглядываюсь: юноша не юноша, старикъ не старикъ; маленькій, хрупкій, тощій, бе лобрысенькій; лицо словно посыпано се рымъ пепломъ; въ глазахъ, тусклыхъ и вялыхъ, свинцовыя точки «коньячнаго зарева».
— Здравствуйте… только — кто вы такой, извините, не припомню…
— Забыли? Я — N. Пятнадцать летъ тому назадъ вы давали мне уроки.
Я припомнилъ, — признаюсь, безъ особеннаго удовольствія. Вообще, давать уроки я терпеть не могъ, темъ более, что насущной необходимости въ этомъ я никогда не имелъ, а лишь сле довалъ юношеской моде самостоятельнаго заработка. Все товарищи даютъ уроки, — какъ же, молъ, я-то не буду давать? Маменькинымъ сынкомъ, барченкомъ назовутъ. А тутъ сынъ самостоятельныхъ родителей, и вдругъ даетъ уроки, своимъ трудомъ зарабатываетъ себе средства на… билеты въ оперу и пиво въ биргалкахъ Тверского бульвара! И ничуть, бывало, не соображаешь, — а теперь-то какъ сове стно вспомнить! — что, угождая безъ всякой надобности моде, лишаешь заработка настоящаго бе дняка, которому безъ урока — приходитъ матъ, который ищетъ работы не для эффекта въ среде «читающихъ» де вицъ. а потому, что пить-е сть надо… Есть, въ жизни каждаго есть такія минуты «благородства», вспоминая которыя летъ черезъ десятокъ — невольно красне ешь, и сердце сжимается. Словно въ наказаніе за неискренность, не везло мне съ учениками, хоть занимался я съ ними, смею похвалиться, — добросове стно. Тупица на тупице е халъ и тупицею погонялъ. Но господинъ, попавшійся мне на встречу въ фойе, былъ воистину bête noire моей педагогики. Чортъ знаетъ, что это былъ за чудакъ-малый! Какъ-будто и съ хорошими способностями и задатками, а какъ-будто и большая дрянь. По положенному въ доме порядку, для нашихъ занятій отводилось три часа въ день. Эти три часа мы проводили глазъ-на-глазъ. Ей-Богу, мне иногда де лалось жутко отъ безпреде льнаго, тупого, свирепо-покорнаго отчаянія, какое выражалось на личике «дитяти», едва затворялась за нами дверь классной, а исчезало съ личика только тогда, когда мамаша дитяти являлась прекратить наши занятія и звать къ завтраку. Эти три часа онъ такъ или иначе терпелъ, — съ ненавистью, но терпелъ, какъ каторжникъ отбываетъ въ руднике свой дневной урокъ… Отве чалъ вяло, плелъ языкомъ какія то суконныя кружева, но все-таки плелъ и отве чалъ. Но однажды, въ виду близости предстоявшей ему переэкзаменовки, я затянулъ урокъ на полчаса. Когда я объявилъ объ этомъ своему Телемаку, онъ пришелъ въ неописуемый ужасъ, завозился на стуле и даже покраснелъ, что для него, по малокровію, было такъ же трудно, какъ для листа писчей бумаги… Затемъ сразу поблекъ и осунулся, сде лалъ глаза, какъ у мороженнаго судака, и погрузился въ угрюмое, безотве тное молчаніе, — точно сразу позабылъ все, чему учили. Дескать: хоть колъ теши на голове, ничего не отвечу! Ибо ты сде лалъ мне подлость — длиною въ це лые полчаса… Бился я съ нимъ, бился, наконецъ, разозлился, далъ ему какую-то задачу изъ алгебры: ре шай… Въ жизнь свою, ни прежде, ни после, не видалъ я, чтобы человекъ написалъ за одинъ присе стъ столько цыфръ и буквъ, какъ принялся онъ орудовать… Ну, думаю, слава Богу, занялось сокровище! Онъ ре шаетъ задачу, а я хожу по комнате и смотрю въ окно. И вдругъ слышу голосъ моего питомца:
— Это — которая тамъ на веревке бе лье разве шиваетъ — сосе дская Глашка. Пряничная форма!.. А сложена недурно. Если бы ее въ корсетъ, бюстъ былъ-бы хоть куда. Ну, и плечи… Жаль, спина — дрянь: впалая и лопатки торчатъ…
И пошелъ, и пошелъ все въ томъ-же аматерски-нагломъ тоне ловеласа-спортсмена, который женщину разбираетъ, какъ лошадь, а лошадь уважаетъ и це нить не въ примеръ больше, чемъ женщину. Если-бы въ классную вошелъ каменный гость in persona и произнесъ те же самыя слова — я, кажется, изумился-бы меньше. Въ первый моментъ я даже потерялся: такъ неожиданно и стремительно выпалилъ мой угрюмый алгебраистъ все эти неподходящія его возрасту познанія. Недавняго унынія и отупенія — какъ не бывало: ожилъ отрокъ! И лицо какъ-будто не вовсе безсмысленное, — веселая улыбка, глаза съ искоркой…
— Вы вотъ Ѳ ерапонтовскую Зою посмотрели-бы! — продолжалъ онъ скороговоркой, которой я отъ него не слыхивалъ, даже въ те оживленные моменты, когда онъ умолялъ меня не жаловаться маменьке на его безде льничество. — Это женщина! Фу, ты, чортъ! Отдай все — и мало!.. Коса — золото… во! до этихъ поръ! Спина какая!.. Бедра!.. Знаете карточку Линской, где она сидитъ верхомъ да стуле? Вылитая! Я ее уговариваю въ хористки поступить: не хочетъ, дура! Чемъ въ горничныхъ мозолить пальцы за красненькую въ ме сяцъ, ей-бы Лентовскій, безъ голоса, пятьдесятъ положилъ… Потому она для перваго ряда: триковая… сейчасъ въ пажи!
Но тутъ я уже опамятовался отъ перваго изумленія и оборвалъ прекраснаго молодого человека… четырнадцати летъ. Онъ посмотрелъ на меня съ глубокимъ изумленіемъ: какъ это, молъ, возможно отказываться отъ беседы на столь вкусную и пикантную тему? А еще взрослый, студентомъ называешься! И опять впалъ въ свое обычное состояніе мрачной безнадежности… Раньше онъ меня ненавиделъ, а съ этого момента, до всей ве роятности, сталъ и презирать.
Разстались мы скверно. Въ одинъ день Телемакъ мой былъ тупее обыкновеннаго, говорилъ самыя несообразныя дикости, отказывался понимать самыя простыя, обыденныя вещи — и чуть не спалъ надъ тетрадью, даже носомъ посапывалъ. На какое-то мое заме чаніе онъ отве тилъ мне дерзостью… всталъ и швырнулъ тетрадь на полъ.
— Вы, съ ума сошли, Алеша! — говорю ему.
Тогда онъ подбе гаетъ ко мне и въ упоръ пускаетъ совершенно непечатную фразу. И вижу я, что мальчикъ пьянъ, пьянъ — какъ Божья тварь… дохнулъ и окатилъ запахомъ спирта, какъ волною. Я отправился къ маменьке отказываться отъ уроковъ. Маменька очень огорчилась.
— Что-же я буду съ нимъ теперь де лать? — плакалась она. — Ведь этотъ мальчикъ мое наказаніе. Васъ онъ, по крайней мере, боялся. А теперь онъ совсемъ распустится. Ведь это не первый случай, что онъ пьетъ. Ну, помилуйте, — что это за время такое? Когда-же было видано и слыхано, чтобы четырнадцатилетніе ребята кутили какъ взрослые?… И… мне сове стно сознаться, но у него уже завязался романъ съ нашей горничной. И я не смею ме шать, потому-что иначе онъ совсемъ отобьется отъ дома! Онъ уже и теперь, чуть вечеръ, исчезаетъ неве сть куда… Ихъ, такихъ милыхъ мальчиковъ, це лая компанія. Пробуешь уговаривать, — ничего не дождешься въ ответъ, кроме ругани. И ведь во всемъ путномъ онъ тупъ, дикъ, неразвитъ, а тутъ — откуда слова берутся. Я, видите, его не понимаю, я — рыба безкровная, у меня воля задушена, у меня все инстинкты заглохли, а онъ юноша съ темпераментомъ!… Это я то безкровная! Да, посмотри, говорю, на себя и на меня: ты какъ листъ зеленый, а я печь-печью, даромъ, что ты мальчикъ, а я за сорокъ перевалила… Безумный ты со своимъ темпераментомъ, вотъ что! Кто-же въ четырнадцать летъ жить начинаетъ? «Ничего! Раньше началъ, раньше кончу. Изве стно, долго не выдержу… умру! Туда и дорога». — Да разве я тебя затемъ родила, чтобы ты себя истратилъ ни за грошъ? — «А разве я просилъ васъ меня родить?» И откуда этотъ желторотый нахватался такой прыти и отчаянности? Я — смиренная, отецъ былъ нравомъ сущій теленокъ, а онъ такъ и ре жетъ, такъ и дерзить, такъ и хамитъ…
Итакъ, вотъ какого гусенка узналъ я въ подошедшемъ ко мне гусе.
— Очень радъ васъ видеть!.. заговорилъ онъ, пожимая мою руку своею нездоровою, холодной рукою — точно лягушку доложилъ мне на ладонь. — На радости свиданія не выпьемъ-ли коньячку?
Мне не хоте лось пить съ нимъ. Отказался.
— Жаль… очень жаль… — засоболе зновалъ онъ, — я васъ хотелъ-бы распросить… и вамъ-бы хоте лось разсказать… а безъ коньячку-то я не очень… пороху въ голове не хватаетъ… ха-ха! «Укатали сивку крутыя горки».
Онъ не то засме ялся, не то закашлялся. Гляжу я на него: и жалокъ онъ, и сме шонъ, и гадокъ, и… грустно какъ-то становится: ведь двадцати пяти летъ нетъ малому, а уже калека.
— Что-жъ это горки такъ скоро васъ укатали? — спрашиваю. — Что вы поде лывали, чемъ занимаетесь?
— Чемъ? Живу!
— Да и я живу, и другой, и третій, и пятый — десятый — все живутъ… Занятія-то ваши какія?
— Жизнь — и баста. La vie. Ну, и eau de vie тоже… Мамаша моя померла. Сорокъ тысячъ мне оставила. Ну… вотъ я и живу. Деньги-то есть. Есть еще порохъ въ пороховнице. А вотъ спина болитъ и вижу плохо. Это уже скверно.
— Женаты или еще гуляете?
— Какъ вамъ сказать, — и да, и нетъ… Меня, видите-ли, угораздило сде лать огромную глупость. Въ девятнадцать летъ меня окрутили… пошло окрутили!.. Простая женщина… вдова… за тридцать… ну, мальчишество, дикость! Я, ведь, безъ удержа — человекъ съ темпераментомъ. Когда темпераментъ заговоритъ, — все на карту!.. Влюбился — успеха никакого. «Женись, — тогда твоя на веки». — Жениться? Ахъ, сде лайте одолженіе! кто-же въ нашъ цивилизованный векъ сте сняется этою формальностью?.. Погорячился — и «Исаія ликуй»! А? Каково? Мне — девятнадцать, а ей за тридцать… не дурно? Натурально, черезъ неделю остылъ. Разстались, плачу ей тамъ сколько-то въ ме сяцъ… Ну, а теперь я опять немножко женатъ. Вне онаго, но какъ-бы въ ономъ. Знакомить васъ не стану. Она не изъ общества… даже очень не изъ общества — да что-же! Ведь я и самъ, въ сущности, — какое я общество? Вы вотъ говорите со мною, а я чувствую, что вы меня презираете.