Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, был ты в Лионе, – снова забрасывает удочку мать.
На дворе конец капризного мая, непривычно дождливого для Барселоны. День холоден, бесцветен и уныл. На мгновение Риба воображает себя в Нью-Йорке, ему даже кажется, будто он слышит транспортный гул у туннеля Холланда – это потоки машин возвращаются домой после рабочего дня. Чистой воды фантазия. Риба никогда не слышал, как шумит Холландов туннель. Мигнув, он возвращается к действительности, к Барселоне, к ее тоскливому пепельно-серому свету. Жена Селия ждет его к шести. Все идет как обычно, если не брать в расчет растущей тревоги родителей, обеспокоенных тем, что сын категорически не желает говорить о Лионе.
Но как описать то, что произошло в Лионе? Что сказать? Что – а родители осведомлены об этом не хуже него самого – с тех пор, как два года назад истерзанные почки уложили его в больницу, у него во рту не было ни капли спиртного? Что, обреченный на трезвость, он стал эксцентричен, запирается в номерах отелей, создает там литературные теории и знать не желает тех, кто его туда пригласил? Что в Лионе он ни с кем не проронил ни слова, да и в Барселоне стал неразговорчив и дни напролет проводит за компьютером? Что в бытность свою издателем он так и не сумел встретить прозябающего в безвестности писателя, оказавшегося бы на поверку гением, и это угнетает его и мучит? Что он до сих пор страдает от того, что дело его жизни было неотделимо от горчайшей надобности искать авторов, этих тварей, необходимых ему до тошноты, потому что без них его ремесло невозможно? Что в последние недели у него болит правое колено, должно быть, подагра, а может быть, отложение солей, если, конечно, это не одно и то же? Что, если в прежние времена он постоянно бывал навеселе, то теперь его удел – уныние и тоска? Что он может сказать своим родителям? Что конец близок?
Вяло течет ничем не оживляемая беседа, и вот уже от скуки они заговорили о том далеком дне 1959 года, когда генерал Эйзенхауэр удостоил Испанию официального визита и тем положил конец международной изоляции франкистской диктатуры. Отец Рибы встретил известие о приезде американского президента с невиданным воодушевлением – не оттого, что чертов галисиец[2] выиграл дипломатическую войну, а оттого, что Америка протянула наконец руку отчаявшейся Испании. Это одно из первых связных воспоминаний Рибы. Живее всего он помнит, как мать поинтересовалась у отца, в чем причина его столь «бурного энтузиазма».
– А что такое энтузиазм? – спросил ребенок.
Он до сих пор помнит все подробности этой сцены, может быть, оттого, что впервые он – робкий и смирный в те годы мальчик – позволил себе обратиться к родителям с вопросом. Врезался ему в память и другой жизненно важный для него разговор, хотя тут он не так уверен в деталях. Речь точно шла о его имени – Самуэль – и о том, что накануне сказали ему дети и даже кто-то из учителей. Отец велел ему не беспокоиться – он так и сказал, не беспокойся, – потому что еврей он только по матери, а поскольку мать крестилась сразу после его рождения, он смело может считать себя сыном добрых католиков и не мучиться.
Как всегда, когда речь у них заходит о визите Эйзенхауэра, отец все отрицает и говорит, что во всем виновата мать – как ей в тот день примерещился в нем какой-то особенный энтузиазм, так она по сей день и упорствует в своей ошибке. Не хочет он признавать и того, что в те времена всем фильмам предпочитал «Высшее общество» Чарльза Уолтерса с Бином Кросби, Грейс Келли и Фрэнком Синатрой. В конце пятидесятых они смотрели его по меньшей мере трижды, и Риба прекрасно помнит, что всякий раз фильм приводил отца в отличное расположение духа: он до безумия обожал все, что приходило к ним из США, его восхищало американское кино и американский гламур и отчаянно влекла к себе та жизнь, которую люди – такие же обычные люди, как и он – вели в этой чудесной стране, столь же далекой, сколь и недостижимой. Должно быть, именно от него, от отца, Риба унаследовал это трепетное преклонение перед Новым Светом, перед запретным очарованием дальних стран, населенных, казалось, счастливейшими в мире существами.
И вот они говорят об Эйзенхауэре, о «Высшем обществе» и о высадке в Нормандии, и отец все ожесточенней открещивается от своего тогдашнего энтузиазма. И кажется, что родители вот-вот вернутся к теме Лиона – просто чтобы не накалять обстановку, – но тут не по-барселонски торопливо падает вечер, стремительно сгущается темнота, и на город обрушивается невероятной силы ливень в сопровождении мощных электрических разрядов. Обрушивается ровно в ту минуту, когда Риба уже намеревался откланяться и идти домой.
Воздух вздрагивает от одиночного раската грома. Струи воды хлещут с невиданными доселе силой и яростью. Внезапно Риба чувствует себя в ловушке, и в то же время ему кажется, будто сейчас он способен проходить сквозь стены. Где-то в глубине, за мыслями, он нащупывает сгусток темноты, и острый холод пронизывает его до костей. Он не слишком удивлен, когда в гостях у родителей с ним то и дело случается что-то подобное. Скорее всего в этой темноте только что удобно устроилось небольшое домашнее привидение – один из тех многочисленных, вечно сырых и на диво безмятежных духов, искони обитающих в темном родительском доме.
Он хочет перестать думать о призраке, холодящем ему кости, выглядывает в окно и видит незнакомого юношу – тот без зонтика стоит под проливным дождем посреди улицы Арибау и явно наблюдает за домом. Возможно, он тоже призрак, только рангом повыше. По крайней мере, к дому он отношения не имеет, если он и дух, то дух внешний, наружний, чужой. На мгновение их взгляды встречаются. Юноша похож на индуса, к тому же одет в стиле Неру – в длиннополую куртку цвета электрик, золотые пуговицы сбегают по борту. Что он здесь делает и для чего оделся подобным образом? Увидев, что сменился свет светофора и по Арибау вот-вот поедут машины, назнакомец переходит улицу. Неужели на нем и впрямь куртка в духе Неру? А может, это просто пиджак модного нынче покроя, в темноте не разобрать. Только Риба с его привычкой прочитывать газеты от корки до корки или какой-нибудь его не менее внимательный и памятливый ровесник мог бы припомнить политического деятеля прежних времен по имени Шри Пандир Джавахарлал Неру – индийского лидера, такого знаменитого сорок лет назад и такого забытого сейчас.
Отец внезапно ерзает в кресле и тоскливо, словно в приступе меланхолии, говорит, что хотел бы, чтобы ему объяснили. И повторяет снова и снова, все более удрученным тоном – никогда раньше Риба не видел его таким подавленным: пусть бы кто-нибудь, хоть кто-нибудь объяснил бы ему.
– Что тебе объяснить?
Риба полагает, что отец имеет в виду громыхающий на улице гром, и пускается в пространные объяснения природы грозы. Но тут же замечает, что его слова звучат напыщенно и нелепо, к тому же отец отчего-то смотрит на него, как на слабоумного. Он делает трагическую паузу, эта пауза длится целую вечность, и он уже не может ее прервать и заговорить снова. Вот сейчас ему бы взять и рассказать родителям о Лионе. Воспользоваться воцарившейся атмосферой, совершить обходной маневр: сначала изложить свою теорию романа, потом слегка оживить историю – сказать, что он записал ее на папиросной бумаге, да там же всю и скурил. Да, было бы неплохо выдумать что-нибудь в этом роде. А чтобы окончательно всех взбаламутить, задать им без предупреждения вопрос, терзающий его столько лет: «Почему мама перешла в католицизм? Почему? Я должен знать».
Впрочем, он понимает, что это бессмысленно, ему никогда не ответят.
Еще он мог бы рассказать им о Жюльене Граке, как-то он приехал к нему в Сион[3], там они вместе вышли на балкон и погрузились в созерцание молний и того, что писатель назвал «потрескиванием анархической энергии»[4].
Отец прерывает затянувшуюся паузу и с издевательской любезностью говорит, мол, спасибо, он прекрасно осведомлен о существовании кучевых и прочих облаков, и, право же, не стоило беспокоиться и излагать ему материю, превосходно усвоенную им еще в школьные годы.
Снова повисает пауза, куда более тягостная. Время тянется невообразимо медленно. Слегка приглушенный шумом дождя и потрескиванием анархической энергии, слышится бой настенных часов, когда-то висевших в другой комнате и присутствовавших при его рождении, тому вот-вот шестьдесят лет. И вдруг словно что-то произошло: все трое закаменели, застыли, почти не дышат. Со стороны это не очень заметно – они слишком каталонцы, чтобы демонстрировать свои чувства, – но они как будто упорно чего-то ждут, сами не зная, чего. Ожидание становится все напряженнее, как если бы они считали секунды до неминуемого раската грома. Вот они уже абсолютно недвижимы и натянуты, как никогда прежде. Родители возмутительно стары, сейчас это просто бросается в глаза. Неудивительно, что они не замечают, что он больше не издает книг и что вокруг него пустота.