Записки нетрезвого человека - Александр Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, сидим в грузовых машинах, еще не стриженные. Женщины кругом плачут, а она смотрит снизу и говорит:
- Видишь, какая я у тебя бесчувственная... - И запнулась. Моторы уже тарахтят, плохо слышно.
- Что ты сказала, не понял?
- Я сказала: видишь, какая у тебя будет бесчувственная жена?
Вот это да. Машины тронулись, она побежала вслед. Потом мотор, что ли, заглох, останови-лись. И она поодаль остановилась, прислонилась к водосточной трубе. Опять поехали - она опять побежала. Потом отстала. В войну переписывались - все с кем-нибудь переписывались. Когда попал в госпиталь, она приехала. Нянечка нас пожалела, дала обед на двоих, на кухне.
А после войны и правда поженились. Долго жили трудно. Но теперь ничего. Я уже не молод. И она не молода. Я часто устаю. Она болеет. Посмотришь отсюда назад - как коротко было все, как просто...
Безвыходных положений нет. Если трудно вместе - можно разойтись. Если, напротив, конфликт на работе - можно найти другую, похуже. Если плохо в этом городе - можно уехать в другой, поменьше. Если больше невмоготу жить можно перестать. Это случалось, и не раз, и с более достойными. Умерли все: Эйнштейн и Эйзенштейн, Гомер и Флобер, Фарадей и Фет... Безвыходных положений нет.
Нашу часть повезли за Москву и разместили в гигантской кирпичной казарме. В первое же воскресенье получил от моей девушки письмо, что она приедет ко мне, и чтобы я пришел ее встречать.
Я пошел. Увольнительных нам еще не давали.
На дороге, довольно людной, я встретил капитана Линькова. Черный человек с металлическим голосом.
- Товарищ боец, ваша увольнительная, - остановил он меня.
- Увольнительной у меня нет, но я договорился с девушкой, что встречу ее.
- А ну - в часть!
- Я не могу, товарищ капитан. Я обещал, что приду ее встретить. Наложите на меня любое взыскание, но - потом.
- Товарищ боец, я вам приказываю вернуться в часть.
Поодаль стали останавливаться прохожие, мне было неловко, что он так кричит.
- Товарищ боец! Станьте по команде "смирно"!
- Простите, товарищ капитан, - попросил я, - все-таки я пойду. Не надо кричать, неудобно.
Он схватился за кобуру. Тогда как раз вышел приказ Тимошенко, что за невыполнение приказа командир имеет право стрелять.
- Я пошел, товарищ капитан, - сказал я, страдая от мелодраматичности этой сцены. - Простите меня, пожалуйста.
Я пошел. Стрелять он не стал.
Несколько дней меня не водили на чистку лошадей и хорошо кормили. Где-то, видимо, решал-ся вопрос, что со мной делать. Но так ничего и не сделали, и я снова стал ходить на строевую подготовку и в конюшню.
Дедовщины тогда еще не было. Взамен было другое: как раз было узаконено правило, что командир за невыполнение приказа может рядового ударить по физиономии.
Была узаконена гауптвахта. Служили не два года, а три, а то и четыре, словом, до предстоящей войны. И так далее. Но тогда еще никто не кончал самоубийством, еще никто не подал примера, что ли...
Лицо нашего отделения определяли трое ребят с Горьковского автозавода. Зайцев - длинный, с приятным лицом, ловкий и мягкий в обхождении, Пестин очень смышленый красивый парень и Суродин - черный, цыганистый, он был страшно деликатен. Долгое время, когда я слышал слова "интеллигентный человек", я сразу представлял себе его.
В армии всё друг о друге понятно, никому ничего не скрыть. Особенно на фронте, там - чуть поприветливей повел себя с командиром, незаметно уклонился за счет другого, - значит, ты уклонился, может быть, от смерти, переложил кровь на другого. Склонность к этому угадывалась сразу. Появилось слово "денщик".
Армия делает человека обыкновенным, рядовым, я не лучше никого, такой же, как все, и все такие же, как я.
Однажды штатский лектор обратился к нашему политруку с просьбой выделить человека, который знает стихи Маяковского. Выделили меня. Я должен был иллюстрировать стихами его лекцию. Так в будний день я попал в город.
После лекции я сидел с увольнительной в кармане на садовой скамейке. Немного наискосок, на другой скамье сидела компания девушек. Они о чем-то договаривались, хихикая, потом одна пересекла дорожку и села рядом со мной. Что я начну к ней приставать - это было им ясно. Но в будний день я был безопасен. Я решил не унижаться, сидел, не глядя на девушку, и думал о том, что я - личность ничем не хуже их, что я люблю Достоевского и Пастернака, что у нас в школе были такие же девочки, перед которыми я не стал бы унижаться, и т. д. Независимо посидев так достаточное время, я решил посмотреть на нее. Это была школьница. Такой я не встречал в своей жизни и едва ли когда-нибудь встречу. Она была красивая, серьезная, умная, всё могла понять. Когда я потом рассказывал о ней в отделении, Суродин так ее назвал: "Звезда".
Я не смог подняться и уйти достойно. Я заговорил с ней и сказал, что понимаю, в чем дело, что она просто поспорила с девочками... Мы разговорились, подруги прошли мимо, позвали ее, но она махнула им рукой. А я говорил и говорил, я торопился, потому что до этого, мне казалось, я молчал всю жизнь. Она обещала прийти к казарме в воскресенье, но не пришла.
Однажды летом в воскресенье нас строем повели в Дом Красной Армии смотреть кино. Я отбился, чтобы полтора часа неполноправно бродить по городу. К концу сеанса я подошел к ДКА, чтобы незаметно просочиться в строй и вернуться в казарму. Когда открыли двери кинозала, солдаты-мальчишки выскакивали с радостными воплями.
- Что такое?
- Война! - кричали они. - Сейчас объявили. Война с Германией.
Война! Это значит - конец казарме, заграничные страны, и после победы - домой!
Мы шли строем, но пели, хохотали, и командиры нас не останавливали. Было смешно, что женщины у дверей и у ворот, глядя нам вслед, плакали.
Мы сидели в бетонированных дотах старой линии обороны под Полоцком. Ходили слухи, что Буденный уже взял Варшаву, Ворошилов подступает к Берлину*. Война вот-вот могла кончиться без нас. Мы требовали политрука, мы спрашивали, когда же, наконец! Немецкие самолеты тихо летели над нашими головами куда-то в тыл и там сбрасывали бомбы.
Вскоре нас подняли по тревоге и повели назад к Полоцку. Белый город стал красно-черной развалиной. Женщины с тяжелыми мешками, спотыкаясь, шли по городу. Я представил себе, как, согнувшись под мешком, по кирпичам бредет та девушка, Звезда. А ей пристало ходить только прямо, пощелкивая каблучками.
Через некоторое время нас повели обратно в доты. Это было первое окружение.
Наши винтовочки образца 1891/1930 гг. - против автоматов, "мессершмиттов", радиосвязи.
Тяготы войны я переносил терпеливо, как интеллигентный человек. Стыдился быть хуже кого-нибудь другого. Моя бодрость злила друзей. Меня ругнули, и я притих.
И верно, в эти первые месяцы самое уместное было молчать. В действующей армии очень мало разговаривали, отступали молчаливые люди.
* Видимо - от тогдашней песни: "Даешь Варшаву! Даешь Берлин! Мы врезалися в Крым!"
Мы придумывали, балдея и заходясь от этих разговоров, как обставить встречу после войны, если кто-нибудь из нас придет к другому домой. Ни слова не говоря! - к буфету, за бутылкой водки, которая специально стоит! и молча! - у порога! - по стакану! - Граненому!
Встречались, но - не так, проще, уже шла жизнь.
Была одна жизнь, я уже не знал, что делать с ней, и хотел другой жизни. И она началась - в армии, и была огромна, казалась бесконечной. Но вот и она кончилась, я уже думал, что и сам кончился вместе с ней. Но настала третья - и снова так огромна, и конец только-только еще начал проглядываться. И то - не ошибка ли?
Не отсюда ли, от ощущения бесконечности этой жизни, - вера в бессмертие? Может быть, эта вера - просто привычка жить?
Одна сторона любви была для нас как бы незаконной, несуществующей. После выпускного школьного вечера мы шли по улице и поспорили: кто первый возьмет девчонку под руку. Я собрался с духом и взял под руку самую толстую, всегда отстававшую в учебе. Я был уверен, что она начнет отбиваться, и будет смешно. Но она отбиваться не стала, а наоборот, потянула меня в переулок, завела в парадное своего дома. Девушка была неуемная, но предусмотрительная и хорошо знала, что можно, а чего нельзя. Тогда все девушки берегли свою девичью честь. Некоторые доберегли до конца.
Очевидно, чувство любви, которое может стать радостью существования, не отказывает себе в праве поиздеваться. Подурачит, поводит за нос, собьет с толку, заморочит, десять раз обманет, а потом уж перед кем искупит свои забавы, а перед кем и нет. Так и проживут - и думают, что все в порядке.
И снова морочит: вон идет девушка - золотоволосая, платье треплется на ветру, она трубит в трубу... А это она просто пьет из бутылки молоко, в обеденный перерыв идет из магазина. Ну и что, ведь могла бы идти прекрасная с трубой где-нибудь в другом месте, в другое время. А вот на вокзальной скамейке задумалась, печально склонила голову...
А приглядишься - лицо у нее одутловатое после портвейна: просто ей трудно поднять голову.