Искусство прозы - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря это, не имеем в виду ту прозу, которая попросту является чистой лирикой в форме прозаической речи; о ней позднее тоже.
Кроме художественного характера, для анализа содержания прозаического произведения существенны категории художественного мировоззрения, метода, рода, жанра, конфликта и др., все это разбирается в курсе теории литературы.
Анализируя содержание, мы, как уже замечено, не можем «оторвать» его от формы — от выражения, однако же сами акценты анализа могут быть разные. Через форму — о содержании или через содержание — о форме: да, это разное.
Возможен, разумеется, и равномерный анализ: все зависит от специальной цели и внутренней установки.
Художественную форму мы здесь понимаем «искусствоведчески», т. е. как систему ВСЕХ выразительных средств, по объему равную сфере стиля. Но понятия художественной формы и стиля просто лежат в несколько разных плоскостях. «Форма» отвечает на вопрос «как?» в смысле адекватно или неадекватно, «хорошо» или «плохо»; «стиль» является категорией более аналитической и отвечает на вопрос «как» в смысле «как сделано?» — каким способом, каким образом. Важнейшая для прозаика сфера стиля — художественная композиция, особенно опять-таки в средних и больших прозаических формах: здесь вступает в силу та типологическая техника дела, которая никогда не поддается лишь вдохновению и требует усидчивости и учебы, индивидуальной или иной. Чаще всего на практике — это просто учеба путем аналитического чтения мастеров прозы. Но возможно, как мы заметили, и ускорить, облегчить этот процесс. Более «темными» и интуитивными являются другие проблемы стиля: проблема художественной детали, проблема «языка» (говорят практики прозы), или, теоретически точнее, художественной речи, в прозе, т. е. собственно прозы как таковой. Как нетрудно заметить и как уж отмечалось, мы тут придерживаемся СТИЛЕВОГО, а не стилистического уровня в трактовке произведения прозы; придерживаясь буквы курса, мы должны были бы подробней остановиться на проблемах «языка» (художественной речи) и снивелировать все остальное, однако же целостность, динамическая целостность в понимании художественного произведения прозы, да и попросту прикладной характер этого курса, требующий опять-таки не столько специализации, сколько единства предмета, не позволяет нам это сделать.
Жизненный материал прозаика
Ясно, что эта тема не может быть взята в ее полном объеме: на это потребовался бы специальный обширный курс. Мы скажем о том, что, по опыту, является наиболее трудным и острым для молодого прозаика. С точки зрения теоретической речь идет не о чем ином, как о жизненных источниках художественного содержания в произведении прозы как ОСОБОМ явлении самой жизни; с точки-зрения литературно-практического быта проблема обыкновенно формулируется именно так, как она здесь сформулирована, — «жизненный материал» художника. И, снова напомним, наши-то цели здесь — не сугубо теоретические.
Всякий, кто работал в газете, в журнале, знает, что редакции завалены рукописями под названиями «Моя жизнь», «Жизнь моего современника», «История одной жизни» и подобными.
Есть странная потребность почти в любой душе человеческой — рассказать о себе. Одни для этого шли на исповедь к священнику, другие искали друга. Одни исповедуются, оправдываются и каются устно, другие предпочитают писание. Эти последние и заполняют редакции.
Психология того свойства, по которому человек, не имеющий литературных способностей, все же берется писать, еще будет изучена. В самом деле, это странный феномен. Обычно человек берется за то самое дело, к которому он способен. Искусство — исключение. Во всяком случае, так или иначе известно, что почти все эти рукописи — графоманские.
Но все было бы слишком просто, если б мы так решили и пошли дальше.
Между тем мировая высокая проза ведает целую литературу исповедей — автобиографий, ставших фактом культуры. Для Европы у истоков жанра — сам блаженный Августин. Иногда значение их в данной традиции столь существенно, что приходится говорить о преобладании их над прочим. Пример — французская прозаическая традиция. Начавшись с «Истории моих бедствий» Пьера Абеляра, дав колоссальные образцы в виде «Мемуаров» Сен-Симона и «Исповеди» Руссо, она продолжалась и в прозе М.Пруста, и в ином многом. Влияние именно «Исповеди» Руссо на мировую литературу было громадным и ощутимо до сих пор: его романы во многом устарели, а «Исповедь» стала не только одним из знаков, под которыми прошла жизнь Л.Толстого (его дневниковое слово «огромное» тут так и противостоит знаменитому толстовскому «дурно», которым он давит культуру, жизнь), но и сформировала, например, всю собственно северо-американскую прозаическую традицию от Купера до Фолкнера. Разумеется, не минуя Мелвилла, Марка Твена и многих. Самая индустриализированная страна дала, в общем, самую «руссоистскую» (т. е. сориентированную на чисто природные, «естественные» ценности) литературу. С этим может поспорить лишь русская классика, но она в Природе искала Дух; американец именно более биологичен.
В самой русской литературе автобиография как таковая, что и известно, имела огромное значение, достаточно просто лишь вспомнить имена Герцена, Аксакова, Горького, А.Белого, Б.Пастернака и др. Само слово «исповедь» встречаем у Толстого, у Горького и др. Феномен «Былого и дум» — отчасти тот же, что «Исповеди» Руссо. Мы пытаемся и уже не можем отделаться от того образа первой половины XIX века, который «навязал» нам Герцен. Притом это яркая и стилистически современная именно проза. Повести Герцена тоже во многом забыты, во всяком случае, «для себя» не читаются, «Былое» — остается.
Если же мы к исповедям прибавим различные мемуары, литературные дневники и пр., т. е. Гонкуров, Жюля Ренара, Достоевского, того же Белого и другие мемуары XX века, то перед нами обширная проблема.
Но покамест речь шла об «исповеди» и ином подобном как жанре — о том, что формально не претендует на сферу беллетристики как таковой. (Употребляем слово «беллетристика», ибо другого, повторяем, в русском нет для различения «собственно художественных» и откровенно исповедально-автобиографических форм в прозе). Однако же утешения не предвидится, ибо известно, сколь огромно порой значение чисто автобиографического начала и в самой-то «беллетристике» — романах, новеллах, повестях и рассказах. Первейший, очевидный и неопровержимый пример из классики — Лев Толстой. Хрестоматийно известно, сколь многие реалии для художества он брал попросту из своего личного опыта, из своей жизни как таковой. Иногда он был даже болезнен в этом, как в том случае, когда велел Софье Андреевне исправить описание платья у Кити, с этим знаменитым бантом. Что и возмутило Флобера: гений, а позволил «этой бабе» ломать свою гениальную фразу. Вообще хлопоты с автобиографизмом Толстого стали трюизмом, благо автобиографизм этот легко доказуем: дневники самого Толстого, бесконечные мемуары, дневники Софьи, реалии Ясной Поляны и пр. Объяснение на зеленом сукне, лес Чапыж, дерево бедных, черный, а затем зеленый дуб князя Андрея, замученный школьниками, «арзамасский ужас» — все есть в романах, повестях. А герои? Не только тонкий лирик и крепкий помещик, но и ехидный, умный человек Фет недаром же как-то заметил, что «все эти» Волконские, Безуховы, Левины, Нехлюдовы, Оленины — все это «80 тысяч верст вокруг себя».
Мировая литература XX века, по ряду причин, порою крайне, демонстративно автобиографична, иногда на этом строится вся художественная концепция и аура: те же Пруст, Джойс (хотя автобиографизм их не буквален, о чем ниже!), в Америке — Томас Вулф, который описал и самое житейскую драму своего художественного автобиографизма в романе «Домой возврата нет» (см. там и статью А.Зверева об этом) и в статье, опубликованной у нас в сборнике «Писатели США о литературе» еще в 1974-м; есть и такие эпатирующие фигуры в этой сфере, как Генри Миллер и др. У нас в чисто автобиографической манере любили писать М.Горький, К.Паустовский, Ф.Гладков, Ю.Казаков, А.Яшин и др., часто пишут В.Астафьев, А.Битов, В.Ли-хоносов и мн. др.
Наряду с советами поменьше писать о себе и побольше изучать объективную жизнь, в последние десятилетия все чаще и советы старших писателей в адрес молодых звучат как раз в том духе, что, мол, пишите о себе, о том, что сами видели, нечего ничего выдумывать. Напоминают известные слова Толстого о том, что в будущем стыдно будет выдумывать. «Вижу — пишу». В этих советах, несомненно, выражается влияние той прозаической школы, которая сложилась в свое время вокруг «старого „Нового мира“» и проповедовала очерковую и полуочерковую прозу как эталон прозы вообще. И каждый, кто не разделял лозунга «Отречемся от „Нового мира“», не смел и с этим спорить.
И все бы концы сошлись, если бы, как мы помним, в мире не существовало колоссальной прозаической традиций обратного склада — традиции прозы романтической, гротескной, мифологической и т. п. и просто фантастической. Рабле, Свифт, Сервантес, Гофман, Гоголь, В.Ф.Одоевский, Щедрин, Булгаков… Если же прибавить «иные жанры», то картина и вовсе сложная. Данте, Мильтон, Гете, поздний Пушкин, Лермонтов «Демона», Блок… Где тут автобиографизм? Где тут «Вижу — пишу»? Конечно, Гете, кроме «Фауста», писал и «Вильгельма Мейстера», и «Поэзию и действительность», где вновь доказал плодотворность чисто автобиографического метода, но «Фауст»-то был. А то вот «Лолита» Набокова — роман о том, как пожилой человек не может любить никого, кроме двенадцатилетних. И «автобиографически» мучится по этому поводу. Роман, посвященный при этом вовсе не двенадцатилетней родной жене.