Литературная хроника - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы не будем критически рассматривать этих произведений, потому что если уж говорить о них, то надо все говорить, для чего мы не имеем ни времени, ни места. Мы скажем или, лучше, повторим о них уже сказанное нами – что, по их количеству и величине, они составят собою целый том, а этот том будет представителем совершенно нового периода высшей, просветленной художнической деятельности Пушкина. По этому самому они не для всех доступны, и в этом самом и заключается причина поспешного приговора толпы о падении поэта, В самом деле, чтобы постигнуть всю глубину этих гениальных картин, разгадать вполне их таинственный смысл и войти во всю полноту и светлозарность их могучей жизни, должно пройти чрез мучительный опыт внутренней жизни и вытти из борьбы прекраснодушия в гармонию просветленного и примиренного с действительностню духа, Повторяем: примирение путем объективного созерцания жизни – вот характер этих последних произведений Пушкина{6}. Не почитаем за нужное прибавлять, что народность, в высшем значении этого слова, как выражение субстанции народа, а не тривиальной простонародности, составляет также характер этих последних звуков этого замогильного голоса: Пушкин всегда был самобытен, всегда был русским поэтом, даже и тогда, когда находился под чуждым влиянием.
Формы его произведений все так же художественны, но это уже не тот бойкий стих, который, как рассыпавшийся луч солнца, сверкал и играл по жизни: нет, последние стихи Пушкина – это волны бытия, проходящие перед упоенным взором зрителя в спокойном величии. Если вы не читали «Медного всадника», то, чтобы заставить вас прочесть его, просим вас, вглядеться в неисчерпаемую глубину сокровенной красоты его, хоть вот в этом отрывке:
Боже, боже! там —Увы, близехонько к волнам,Почти у самого залива —Забор некрашеный, да иваИ ветхий домик: там они,Вдова и дочь, его Параша,Его мечта… Или во снеОн это видит? Иль вся нашаИ жизнь ничто, как сон пустой,Насмешка рока над землей?И он как будто околдован,Как будто к мрамору прикован,Сойти не может! Вкруг негоВода – и больше ничего!И обращен к нему спиноюВ неколебимой вышине.Над возмущенною НевоюСидит с простертою рукоюГигант на бронзовом коне.
А этот хор русалок —
Веселой толпоюС глубокого днаМы ночью всплываем;Нас греет луна.Любо нам порой ночноюДно речное покидать,Любо вольной головоюВысь речную разрезать,Подавать друг дружке голос,Воздух звонкий раздражать,И зеленый влажный волосВ нем сушить и отряхать.
Не правда ли, что этот дивный хор – совершенно новое явление все той же неистощимой жизни, совершенно новый аккорд все той же неисчерпаемой любви?.. Но мы еще передернем декорацию жизни и покажем ее новые стороны: вот рыцарская баллада —
Жил на свете рыцарь бедный,Молчаливый и простой,С виду сумрачный и бледный,Духом смелый и прямой.
Он имел одно виденье,Непостижное уму;И глубоко впечатленьеВ сердце врезалось ему.
С той поры, сгорев душою,Он на женщин не смотрел;Он до гроба ни с одноюМолвить слова не хотел.
Он себе на шею четкиВместо шарфа навязал,И с лица стальной решеткиНи пред кем не подымал.
Полон чистою любовию,Верен сладостной мечте,А.М.Д. своею кровиюНачертал он на щите.
И в пустынях Палестины,Между тем как по скаламМчались в битву паладины,Именуя громко дам,
Lumen coeli, sancta Rosa![2] —Восклицал он, дик и рьян,И как гром, его угрозаПоражала мусульман.
Возвратясь в свой замок дальный,Жил он строго заключен,Все безмолвный, все печальный,Как безумец умер он.
С такою глубокостию, с такою верностию и в такой небольшой пьеске схватить одну из главнейших сторон средних веков, этого религиозного периода человечества, когда и слава, и мужество, и любовь, и все, все было религиею!.. Кто мог это сделать? – Пушкин!
Читали ли вы его «Галуба»? Вот отец, чеченец, хоронит своего могучего сына, удалого наездника, опору своей старости; кладет с ним в гроб все его оружие,
Чтобы крепка была могила,Где храбрый ляжет почивать,Чтоб мог на зов он АзраилаИсправным воином восстать.
Схоронивши одного сына, Галуб встречает другого: его привел к нему старец, воспитывавший его. Но Галуб вскоре недоволен своим другим сыном. Однажды узнает он, что сын его встретил в своих разъездах армянина и не привел его на аркане с добычею. В другой раз узнает он, что сын его встретил бежавшего раба и оставил его невредимым.
«Нет, мыслит он, не заменитОн никогда другова брата:Не научился мой Тазит,Как шашкой добывают злата;Ни стад моих, ни табуновНе наделят его разъезды;Он только знает без трудовВнимать волнам, глядеть на звезды,А не в набегах отбиватьКоней с нагайками быкамиИ с боя взятыми рабамиСуда в Анапе нагружать».
В третий раз Галуб узнаёт, что Тазит встретил убийцу своего брата.
Отец.
Убийцу сына моего?Тазит! где голова его?Дай нагляжусь!
Сын.
Убийца былОдин, изранен, безоружен…
Отец.
Ты долга крови не забыл…Врага ты навзничь опрокинул…Не правда ли, ты шашку вынул,Ты в горло сталь ему воткнулИ трижды тихо повернул?Упился ты его стенаньем,Его змеиным издыханьем?..Где ж голова? подай… нет сил…
Отец проклял своего сына и прогнал его от себя.
В черкесском селе праздник; молодежь забавляется воинскими потехами; жены и девы поют.
Но между девами, однаМолчит, уныла и бледна….В толпе стоят четою странной,Стоят, не видя ничего.И горе им: он – сын изгнанный,Она – любовница его…О, было время!.. с ней украдкойВидался юноша в горах,Он пил огонь отравы сладкой,В ее смятеньи, в речи краткой,В ее потупленных очах.Когда с домашнего порогуОна смотрела на дорогу,С подружкой резвой говоря,И вдруг садилась и бледнела,И отвечая не глядела,И разгоралась как заря, —Или у вод когда стояла,Текущих с каменных вершин,И долго кованый кувшинВолною звонкой наполняла…
«Египетские ночи» принадлежат также к самым дивным произведениям Пушкина, и в лице его Чарского догадливые читатели найдут для себя много данных для разгадки поэта…
Все мелкие стихотворения отличаются тем же общим чувством просветления, примиренного с самим собою духа, вышедшего с честию из опасной борьбы. И кто бы усомнился в этом, прочтя эту трогательную исповедь души, страждущей и блаженной в своем страдании —
Отцы пустынники и жены непорочны,Чтоб сердцем возлетать во области заочны,Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,Сложили множество божественных молитв;Но ни одна из них меня не умиляет,Как та, которую священник повторяетВо дни печальные великого поста;Всех чаще мне она приходит на устаИ падшего свежит неведомою силой:Владыко дней моих! дух праздности унылой,Любоначалия, змеи сокрытой сей,И празднословия не дай душе моей;Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,Да брат мой от меня не примет осужденья,И дух смирения, терпения, любвиИ целомудрия мне в сердце оживи.
Но особенного внимания заслуживает стихотворение «Герой», напечатанное в «Телескопе» 1831 года и написанное в ту годину тяжкого испытания для России, когда свирепствовала в ней холера и когда наш царь, не дожидаясь от медиков решения вопроса о заразительности этого морового поветрия, приехал ободрить унылую Москву, древнюю и верную столицу своих отцов… Это стихотворение, кроме своего высокого поэтического достоинства, драгоценно еще и как доказательство благородных, истинно русских чувствований Пушкина, и только по смерти его стало известно, что оно принадлежит ему…
«Арап Петра Великого» есть отрывок из предполагавшегося Пушкиным романа, и, как отрывок, он уже не новость, потому что был давно напечатан в каком-то альманахе, а в «Современнике» он помещен в большем виде, почему и составляет собою новость{7}. Как жаль, что Пушкин не кончил этого романа! Какая простота и вместе глубокость, какая кисть, какие краски! Да, если бы Пушкин кончил этот роман, то русская литература могла бы поздравить себя с истинно художественным романом; «Летопись села Горохина», в своем роде, чудо совершенства, и если бы в нашей литературе не было повестей Гоголя, то мы ничего лучшего не знали бы.
Статья Пушкина «О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного рая» чрезвычайно интересна: она знакомит нас с Пушкиным не столько как с критиком, сколько как с человеком, у которого был верный взгляд на искусство вследствие его верного и бесконечного эстетического чувства. В этой статье метко и резко показывает он отсутствие именно этого чувства у господ французов и, в доказательство, представляет факты, как безбожно терзали бедного Мильтона корифеи французской литературы – дикий г. Гюго в своей «чудовищной и нелепой» драме «Кромвель» и чопорный аббатик XIX века, граф Де Виньи, в своем «облизанном» романе «Saint Mars». Едко смеется Пушкин над последним, когда тот заставляет бедного Мильтона читать отрывки из поэмы на вечере у Марии де Лорм.