На склоне лет - Буало-Нарсежак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я скрываюсь у себя в спальне, растягиваюсь на кровати в надежде, что сон, возможно, придет и поможет мне перейти эту no man’s land,[1] тянущуюся между обедом и ужином. Но сон никогда не приходит. В этом пансионе встречаются недуги всякого рода, более или менее серьезные, что для стариков нормально. Я же страдаю от бессонницы. В семьдесят пять лет невозможность спать более трех-четырех часов — испытание, которое становится невыносимым. Но в особенности после еды, когда чувствуешь, что до сна, можно сказать, рукой подать. Он тут. Он уже коснулся тебя. Но это как сладострастие, в котором тебе отказано. Это действительно своего рода фригидность, влекущая за собой горечь и озлобление. Она отравляет настоящее. Остается прошлое.
Надо лишь позволить себе погрузиться в него, как погружается на дно моря ловец губок. Там зарослями водорослей живут воспоминания: одни колючие, как морские ежи, другие цветут нежными цветами. Главное — запретить себе выбирать. По воле волн переноситься от одних к другим. Порой это воспоминания детства. Я снова вижу морщинистые лица своих бабушек. Играю с давно умершими товарищами. Но вскоре ко мне возвращается Арлетта, чтобы меня мучить, а правильнее сказать — призрак Арлетты, поскольку не знаю, что с нею сталось. С тех пор как она ушла от меня, прошло пятнадцать лет! Мне было шестьдесят, ей — сорок восемь. Эти цифры — я твержу их днем и ночью. Несмотря на кондиционер, я задыхаюсь. И встаю.
Нет еще и трех. Вильбер вернулся к себе. Я слышу, как он семенит крысиным шагом. Конечно, стены дома фундаментальные, но, подобно всем тем, кто страдает от бессонницы, я обладаю тончайшим слухом. Его кресло трещит. Должно быть, читает. Он выписывает всякого рода научные журналы. Иногда он приносит их с собой в столовую. Он что-то размечает в них красным карандашом. Жуткий тип! Как он изловчился получить самую приятную квартирку в этом доме — с окнами в сад, с западной стороны? Мне самому так хотелось бы поселиться в этой квартире. Спальня, кабинет, удобства. Мечта! У меня тоже три комнаты, но после обеда все время солнце и доносится шум с улицы. Я подал заявление. Как знать. Он может умереть. В таком случае директриса сразу же удовлетворит мою просьбу. Но, несмотря на свою язву, он крепкий малый.
Три с четвертью. Время чуточку сдвинулось с мертвой точки. Пойду-ка попробую походить взад-вперед. От ночного столика до библиотеки семнадцать шагов. Достаточно, чтобы придать мечтам больше воздуха и пространства. Мечтать стоя — совсем не то, что мечтать лежа. Происходит некое слияние образов и мыслей, позволяющее отфильтровать навязчивые идеи. Я отчетливо вижу, что вправе отказаться от своего бессмысленного существования. Единственно правильное решение — покончить с ним, точно все рассчитав, решительно и даже изящно, по примеру Монтерлана.[2]
Я хожу от стены к стене. Исчезнуть! Что это значит? Что я забегаю вперед самое большее на несколько лет. В моем возрасте покончить с собой — значит просто чуточку опередить события. Другие станут говорить о мужестве, достоинстве, гордости. Сущий вздор! Правда заключается в том, что я умираю со скуки. Она снедает меня, истачивает до самого сердца, как термиты старую балку. Я еще не знаю, когда решусь, но яд уже приготовлен. И поскольку он у меня всегда под рукой, мне хватает сил выторговывать у себя самого день за днем. Так у меня впервые появилось ощущение свободы. Это произойдет, но только когда я пожелаю.
Четыре часа. Самое трудное позади. Будто отступают на небе черные тучи. Возможно, у меня неустойчивая психика — так раньше утверждал доктор. Я способен и желать смерти, и в то же самое время стремиться выкурить Вильбера из его квартиры. Я чувствую себя в противоречиях как рыба в воде. Привилегия возраста — принимать себя таким, какой уж я есть. Если мне захочется выпить чашку чая со сладкой булочкой, зачем лишать себя маленькой радости только из-за того, что она не вяжется с моим отвращением к жизни?
Вот, нашлось чем заняться: спуститься в бар, обменяться парой ничего не значащих слов с Жанной, попросить ее не забыть про лимон, вдохнуть запах лакомств — бисквитных пирожных, печенья, вафель… все это создает малюсенькое продвижение к будущему, как бы возбуждение аппетита к тому, что последует, — медленное вкушение чашки чаю, сидя у окна, распахнутого в зеленую листву, кипарисы и голубое небо. Это мое обычное место. Здесь у каждого свое место, и, увидев, что кто-то занял его, он зарычит как медведь.
В мгновение ока стало пять. Во мне есть что-то от циферблата солнечных часов; я реагирую на удлиняющиеся тени, неумолимые перемены света, который, по мере продвижения дня к вечеру, гуще накладывается на гибискусы и розы, подобно вечернему макияжу дам. На меня откуда-то издалека нисходит покой — мир с самим собой, и вечер обещает стать приятным. В такое время я люблю побеседовать с тем, кого зовут отец Доминик. Ему восемьдесят четыре, у него борода Деда Мороза, а за очками в железной оправе испытующий взгляд рассеянного анахорета. В бытность журналистом он объехал весь мир. Все видел, все прочел. Он считает себя учеником Ганди. Верно одно — он излучает безмятежность. Я расспрашиваю его о будущей жизни, карме. Он прекрасно осведомлен о загробной жизни — не только как посвященный, но и как специальный корреспондент. Он описывает различные состояния бытия с почтительной фамильярностью, объясняет многочисленные значения священного слога «Аум», продолжая на ходу гладить чистые головки китайских астр. Он настолько безумен, насколько безумным может быть мудрец. Все его обожают. Он ободряет. Он не верит ни в дьявола, ни в ад. Иногда он соглашается провести беседу с дамами, озабоченными своей внутренней жизнью. Как сказала одна из них: «Это не может причинить зла и поможет скоротать время!»
Но я еще вернусь к этим проблемам организованного отдыха. А пока я стараюсь охватить разнообразные аспекты продолжительности моей жизни, чтобы лучше понять, насколько этот четвертый возраст, о котором по-настоящему никто не осмеливается вести речь, — мерзкая вещь. Говорят «третий возраст» из стыдливости. Под этим еще подразумевается бодрость, порыв; он отрицает старость и как бы намекает на время мирных радостей. Вранье. Все врут. И я это докажу.
Но вот и подошло время ужина.
У тех, кто придерживается общественных условностей, суровая жизнь — они переодеваются к ужину. Разумеется, дело не доходит до смокинга или вечернего туалета. Тем не менее появляются драгоценности, на деформированных артритом пальцах блестят дорогие кольца. Появляется несколько декольте на костлявой груди. Мужчины надевают галстуки. Идет обмен церемонными улыбками, Жонкьер, который выглядит старше своих лет, надушился. Лично я сменил костюм. Где времена ночных кутежей, когда я вел под руку Арлетту — владычицу моего сердца?
— Тюрбо[3] по-королевски, — говорит Жонкьер. — Лучшее, какое мне приходилось отведать, было в…
Является Вильбер. Этот плюет на условности. На нем всегда один и тот же поношенный костюм, из карманов которого он извлекает Sureptil, Diamicron, Pindioryl, Spagulax, Bismuth, Primpiran.[4] Он продолжает ощупывать карманы.
— Куда-то я сунул Dactilase?
Он вставляет в ухо белую пробку слухового аппарата.
— Не оставил ли я его в обед на столе?
Подозрительный взгляд в сторону Жонкьера. Человек, который выпивает за каждой трапезой полбутылки, способен на все. Жонкьер рассказывает нам, как он провел день. Он профукал двести франков в казино. Рядом сидела особа, которая не выглядела неприступной… Пожав плечами, Вильбер отключает слуховой аппарат.
— Старый пуританин! — говорит Жонкьер.
— Не так громко. Он может вас услышать.
— Сомневаюсь. И потом, мне наплевать.
Жонкьер — точная копия персонажа «романов с продолжением», где, бывало, фигурировал похотливый старик. Он любит игривые истории, смотрит порнографические фильмы и ужасно старается заставить нас поверить в то, что, невзирая на годы, не утратил еще мужских достоинств. Вильбер испытывает отвращение к такому бахвальству. Случается, он слушает все до конца и время от времени восклицает: «Не может этого быть! Не может этого быть!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Подумать только, Вильбер закончил Высшую политехническую школу и стал выдающимся инженером. Он разбогател на своих патентах. На пароходах есть какая-то лебедка, носящая его имя. Он награжден орденом Почетного легиона за выдающиеся заслуги в области искусства и литературы. А в данную минуту с маниакальной осторожностью отпиливает кончик ампулы.
Правда, Жонкьер и сам был незаурядной личностью. Выпускник Центральной школы, он создал Восточные мукомольные заводы — очень большое предприятие, высоко котировавшееся на бирже. Мне стало это известно, конечно же, от Клеманс. Денег у него гораздо больше, чем у Вильбера, которого он считает заштатным инженеришкой. Тогда как Вильбер смотрит с высоты своих дипломов на Жонкьера как на что-то вроде старшего мастера, которому подвезло. Им случается заводить нешуточный спор, и, пока Вильбер, переводя дыхание, кашляет в свою тарелку, Жонкьер, ища поддержки, поворачивается ко мне: